концу?".
Нужны молодые силы. Этот список мы с Лишневским обдумывали без конца".
как раз из уважения к долгу".
Ростислава Странного?".
Буш... Но вы всг-таки еще подумайте. Дело не пустяковое. Будет настоящее
сражение с этими разбойниками. Я такое выступление готовлю, что ой-г-гй.
Подумайте, подумайте, у вас есть еще целый месяц".
два-три отзыва о ней, так что на общее собрание он отправился с приятным
чувством, что увидит там не одного врага-читателя. Происходило оно, как
всегда, в верхнем помещении большого кафе, и, когда он пришел, все уже были
в сборе. Феноменально проворный кельнер со стреляющими глазами разносил пиво
и кофе. За столиками расположились члены Союза. Чистые литераторы теснились
вместе, и уже слышалось энергичное "пест, пест" Шахматова, которому подали
не то, что он заказал. В глубине, за длинным столом, сидело правление:
грузный, чрезвычайно мрачный Васильев, с инженером Керном и Горяиновым
одесную, и тремя другими ошую. Керн, занимавшийся главным образом турбинами,
но когда-то близко знавший Александра Блока, и бывший чиновник бывшего
департамента Горяинов, прекрасно читавший "Горе от Ума", а также диалог
Иоанна с литовским послом (причем великолепно подделывал польский акцент),
держались с тихим достоинством, давно, впрочем, предав своих трех
неправедных коллег. Из этих Гурман (ударение на первом слоге) был толстый,
лысый человек, с кофейным родимым пятном в полчерепа, большими покатыми
плечами и презрительно-обиженным выражением на толстых, лиловатых губах. Его
прикосновенность к литературе исчерпывалась недолгим и всецело коммерческим
отношением к какому-то немецкому издательству технических справочников;
главной же темой его личности, фабулой его существования, была спекуляция,
-- особенно он увлекался советскими векселями. Рядом с ним сидел маленький,
но крепко-упругий присяжный поверенный, с выдающейся челюстью, волчьим
огоньком в правом глазу (другой был от природы прищурен) и целым складом
металла во рту, -- человек бойкий, горячий, своего рода бретер, постоянно
привлекавший людей к третейскому суду, причем об этом говорил (я его вызвал,
он отказался) с чеканной суровостью испытанного дуэлянта. Второй приятель
Гурмана, рыхлый, серый, томный, в роговых очках, похожий всем обликом на
мирную жабу, которая желает только одного, -- чтобы ее оставили совершенно в
покое на сыром месте, -- когда-то куда-то давал заметки по экономическим
вопросам, -- хотя злоязычный Лишневский даже и в этом ему отказывал,
клянясь, что единственным его печатным произведением было письмо в редакцию
одесской газеты, в котором он возмущенно отмежевывался от неблаговидного
однофамильца, оказавшегося впоследствии его родственником, затем -- его
двойником, и наконец -- им самим, словно тут действовал неотвратимый закон
капельного притяжения и слияния.
широкого окна, за которым мокро чернела блестящая ночь, со световыми
рекламами двух оттенков (на большее число не хватило берлинского
воображения), озонно-лазурного и портвейно-красного, и с гремящим,
многооконным, отчетливо-быстро озаренным снутри электрическим поездом,
скользившим над площадью по виадуку, в пролеты которого внизу тыкался и всг
не мог найти лазейку медленный, скрежещущий трамвай.
собрания, и тогда с разных мест понеслось: "Краевич, просим, Краевич..." --
и профессор Краевич (ничего общего не имевший с составителем учебника
физики, -- он был профессором международного права), подвижной, угловатый
старик в вязаном жилете и разлетающемся пиджаке, необычайно быстро, держа
левую руку в кармане штанов, а правой подкидывая пенснэ на шнурке, пронесся
к столу президиума, опустился между Васильевым и Гурманом (который медленно
и угрюмо вкручивал папиросу в янтарный мундштук), тотчас вытянулся опять и
объявил собрание открытым.
на Владимирова, -- прочел ли он уже...?". Владимиров опустил свой стакан и
посмотрел на Федора Константиновича, но не произнес ничего. Под пиджаком у
него был спортивный свэтер с оранжево-черной каймой по вырезу, убыль волос
по бокам лба преувеличивала его размеры, крупный нос был что называется с
костью, неприятно блестели серовато-желтые зубы из-под слегка приподнятой
губы, глаза смотрели умно и равнодушно, -- кажется, он учился в Оксфорде и
гордился своим псевдо-британским пошибом. Он уже был автором двух романов,
отличных по силе и скорости зеркального слога, раздражавшего Федора
Константиновича потому, может быть, что он чувствовал некоторое с ним
родство. Как собеседник, Владимиров был до странности непривлекателен. О нем
говорили, что он насмешлив, высокомерен, холоден, неспособен к оттепели
приятельских прений, -- но так говорили и о Кончееве, и о самом Федоре
Константиновиче, и о всяком, чья мысль живет в собственном доме, а не в
бараке, или кабаке.
память двух скончавшихся членов Союза вставанием; во время этого
пятисекундного оцепенения оглашенный кельнер окидывал глазами столики,
забыв, кто ему заказал принесенный им на подносе бутерброд с ветчиной.
Каждый стоял, как мог. Гурман, например, опустив пегую голову, держал руку
ладонью вверх на столе, так, словно выплеснул кости и сокрушенно замер над
проигрышем.
когда, с грохотом облегчения, жизнь уселась опять, -- и тогда кельнер быстро
подняв указательный палец (вспомнил), скользнул к нему и со звоном поставил
тарелку на поддельный мрамор. Шахматов немедленно стал резать бутерброд,
крестообразно держа нож и вилку; на краю тарелки желтая нашлепка горчицы
подняла, как это обычно бывает, желтый свой рог. Покладисто-наполеоновское
лицо Шахматова, с голубовато-стальной прядью, идущей косо к виску, особенно
нравилось Федору Константиновичу в эти его гастрономические минуты. Рядом с
ним сидел и пил чай с лимоном, сам очень лимонный, с печально приподнятыми
бровями, сатирик из "Газеты", псевдоним которого, Фома Мур, содержал, по
собственному его заверению, "целый французский роман, страничку английской
литературы и немножко еврейского скептицизма". Ширин чинил карандаш над
пепельницей, -- весьма обиженный на Федора Константиновича за отказ
"фигурировать" в избирательном списке. Из литераторов тут был еще Ростислав
Странный, -- страшноватый господин, с браслеткой на волосатой кисти, -- и
пергаментная, с вороными волосами, поэтесса Анна Аптекарь, и театральный
критик, -- тощий, своеобразно-тихий молодой человек, с каким-то неуловимо
дагерротипным оттенком русских сороковых годов во всем облике, -- и,
конечно, добрейший Буш, отечески поглядывавший на Федора Константиновича,
который, в полуха слушая отчет председателя Союза, теперь перешел взглядом
от Буша, Лишневского, Ширина и других сочинителей к общей гуще
присутствующих, среди которых было несколько журналистов, вроде старичка
Ступишина, въедавшегося ложечкой в клин кофейного торта, и много репортеров,
и одиноко сидевшая, неизвестно по какому признаку здесь находившаяся Любовь
Марковна, в пугливо блестевшем пенснэ, и вообще большое количество тех,
которых Ширин пристрастно называл "пришлым элементом": представительный
адвокат Чарский, державший в белой, всегда дрожащей руке четвертую за это
время папиросу; какой-то маленький бородатый мытарь, когда-то напечатавший
некролог в бундистском журнальчике; нежный, бледный старик, на вкус
напоминавший яблочную пастилу, с увлечением отправлявший должность регента
церковного хора; громадный, загадочный толстяк, живший отшельником в
сосновом лесу под Берлином, чуть ли не в пещере, и там составивший сборник
советских анекдотов; отдельная группа скандалистов, самолюбивых неудачников;
приятный молодой человек, неизвестного состояния и назначения ("чекист",
просто и мрачно говорил Ширин); еще одна дама, -- чья-то бывшая секретарша;
ее муж -- брат известного издателя; и все эти люди, начиная от безграмотного
оборванца, с тяжелым, пьяным взглядом, пишущего обличительно-мистические
стихи, которые еще ни одна газета не согласилась напечатать, и кончая
отвратительно-маленьким, почти портативным присяжным поверенным Пышкиным,
который произносил в разговоре с вами: "Я не дымаю" и "Сымасшествие", --
словно устраивая своей фамилье некое алиби, -- все они, по мнению Ширина,
роняли достоинство Союза и подлежали немедленному изгнанию.
собрания, что слагаю с себя обязанности председателя Союза и баллотироваться
в новое правление не буду".
веки. Электрический поезд проскользил смычком по басистой струне.
смотря в повестку, -- отчет казначея. Прошу".
глазом и мощно кривя набитый драгоценностями рот, стал читать... посыпались,
как искры, цифры, запрыгали металлические слова... "вступили в отчетный
год"... "заприходовано"... "обревизовано"... -- а Ширин, между тем, на
обороте папиросной коробки быстро начал что-то отмечать, подытожил и
победоносно переглянулся с Лишневским.
ревизионной комиссии, грузинский социалист, с выщербленным оспой лицом, с
черными, как сапожная щетка волосами, и вкратце изложил свои благоприятные
впечатления. После этого попросил слова Ширин, и сразу пахнуло чем-то
приятным, тревожным и неприличным.
велик; Гурман хотел ответить... председатель, нацелившись карандашем в
Ширина, спросил, кончил ли он... "Дайте высказаться, нельзя комкать!" --