совершенно игнорировать новую ситуацию. Бегство - дело не столь безопасное;
правда, можно благополучно скрыться, но зато получить такой нервный шок, что
станешь импотентом. Я знаю об этом от одного ефрейтора, которого младший
фельдфебель саперных войск застал в лесу с кухаркой, - этот ефрейтор на всю
жизнь лишился мужской силы, и жена через два года с ним развелась.
взоры на наше окно, единственное, которое освещено - оно светилось и раньше,
- остаются на месте, точно их изваял Курт Бах. Теперь они - воплощенная
невинность, правда немного смешная, как, впрочем, и скульптуры Курта Баха. И
тут облако начисто стирает луну, эта часть сада погружается во мрак, и
освещенным остается только обелиск. Но что там за блещущий фонтан? Поливая
обелиск, стоит Кнопф, подобный брюссельской статуе, которую знает каждый
солдат, ездивший в отпуск в Бельгию.
и не такое настроение. Почему я должен реагировать, как домашняя хозяйка?
Сегодня я решил уехать из этих мест и поэтому ощущаю поток жизни с удвоенной
силой, я чувствую ее во всем: в запахе свежих опилок и в лунном свете, в
шорохе и скольжении парочек, в невыразимо волнующем слове "сентябрь", в моих
пальцах, которые шевелятся, готовые схватить эту жизнь, в моих глазах, без
которых все музеи мира опустели бы, в призраках, привидениях и во всем
преходящем, в отчаянном беге земли, несущейся мимо Кассиопеи и Плеяд, в
предчувствии бесконечных неведомых садов под неведомыми звездами, а также
важных должностей в больших неведомых газетах, в предчувствии рубинов,
сейчас срастающихся под землей в пунцовое сияние. Я ощущаю эту жизнь и
потому не могу запустить пустой пивной бутылкой в фельдфебеля Кнопфа,
извергающего тридцатисекундный фонтан...
можем называть Вильке на "вы", пьянствовать дальше или опуститься в сон, как
в горную шахту, в которой есть уголь, трупы, белые дворцы из соли и скрытые
в земле алмазы.
которых дети живьем насаживают на булавки.
вытянувшись, словно оцепенев.
смотрят теперь в мою сторону, настороженные, очень темные.
я здесь. Она медленно отделяется от стены.
Хотели меня поймать. Они проведали, что я здесь.
худенькая и одинокая в этой пустой комнате. Она даже лишена общества самой
себя. Она даже не может остаться наедине со своим "я"; разорванная, точно
граната, на множество острых осколков страха, среди чуждого и угрожающего
ландшафта, полного неуловимых угроз.
причиняло такой боли.
это тупое, медленное перепиливание! И все опять снова срастается, оттого что
пилят слишком медленно! А тогда они начинают сначала, и это продолжается без
конца. Они распиливают тело, а оно все время срастается, и так без конца.
руки между коленями.
силком вернуть меня в себя. И распиливает, распиливает. А он держит меня. -
Изабелла содрогается: - Тот, который в ней...
имитирующее беспечную жизнь, кажется в пустой комнате особенно неуместным.
вместе со мной? Все я одна должна делать. А я так устала, - жалуется Так
жжет, и я не могу она, словно птичка. спать, и я так устала. Но разве
можно спать, когда так жжет и никто с тобой не бодрствует? Вот и ты меня
покинул.
Голубые деревья и серебряный дождь. Но ты не захотел. Ни разу! А ты мог бы
меня спасти!
чтобы оно дрожало, но оно дрожит, дрожит, и мне чудится, будто комната уже
не стоит спокойно на месте, будто дрожат стены, они состоят уже не из
кирпичей, извести и штукатурки, а из сконцентрированных колебаний биллионов
нитей, которые бегут от горизонта до горизонта и за него и только здесь
уплотнились в четырехугольную тюремную камеру, сплетенную из веревок для
виселиц и петель повешенных, а в них барахтается какой-то несчастный комочек
тоски и страха перед жизнью.
Они затягивают его почти незримой серой вуалью. Мир еще остается таким же,
каким был, - свет в саду, зелень и желтизна аллей, две пальмы в больших
майоликовых вазонах, небо с полями облаков, за селом - далекий город с
пестротою серых и красных крыш, - но все уже другое, сумерки изолировали
каждый предмет, покрыли его лаком преходящего, как хозяйка заправляет
уксусом тушеное мясо, и подготовили для ночных теней, которые, подобно
волкам, сожрут его. Осталась только Изабелла, вцепившаяся в последний канат
света, но и она уже втянута им в драму вечера, хотя он никогда не был драмой
и становится ею для нас лишь потому, что он знаменует собой исчезновение, и
мы это знаем. Но с тех пор, как мы узнали, что должны умереть, и потому, что
мы это узнали, идиллия превратилась в драму, круг - в копье,
становление - в исчезновение, крик - в страх, бегство - в приговор.
прижимается ко мне, а я обнимаю ее, мы обнимаем друг друга - двое чужих
людей, которые ничего не знают друг о друге и обнялись потому, что не
понимают друг друга, и один видит в другом не того, кем тот является на
самом деле; и все-таки они черпают утешение даже из этого непонимания,
двойного, тройного, бесконечного; и все-таки это единственное, что, подобно
радуге, кажется мостом там, где никакого моста не может быть и где есть лишь
отражение друг в друге двух зеркал, многократно повторяющееся и уходящее в
пустоту все более отступающей дали.
их.
аметистовыми волнами легко встают с равнины и из аллей. Все в душе очерчено
резко и ясно, и вместе с тем мне чудится, что я стою на узкой площадке,
поднятой очень высоко над бормочущей бездной.
меня, словно в них кроется какая-то более глубокая правда, чем я могу
понять, точно она лежит по ту сторону вещей, где уже не существует имен и
названий.
моему плечу. - Каждую ночь все умирает. Сердце тоже. Они распиливают его.
другой день оно снова тут. Ах, это не лицо! Как мы лжем нашими убогими
лицами! Ты тоже лжешь!