помчался вниз, к загороди, заплетаясь в крыльях, в лапах ли глухаря. Не
разнимая рук, я кубарем перевалился через городьбу нашего огорода и, увидев
бабушку, полющую гряды, завопил: "Баба! Баба!"
губами, скорее всего обычное, привычное: "Тошно мне! Опять чЕ-то
стряслось... Змеи испужался?.."
грядам, по жалице, и не успела бабушка остепенить меня, куда, мол, лешаки-то
тебя тащат, пологорода вытоптал, как я ударился в нее, чуть не сшиб и уронил
к ее ногам скомканную, изорванную птицу.
ощупывали поясок, хлопали по штанам до самых коленок и обратно. Кринки нигде
не было. Даже вязочки от нее не обнаружилось, хотя поясок, обрывок холщовой
опояски на месте, на животе.
себя: изорванная на животе и на локтях рубаха была вся в зелени, в слизи, в
крови, в грязи, с локтей сбитая, задранная лоскутьями, кровенела кожа, на
коленях, сквозь грязные штаны багрово налились пятна.
бегаю, бегаю...
уходил кринку-то, мошенник! -- только теперь до ее сознания со всей
отчетливостью начал доходить весь смысл содеявшейся трагедии. Потрясение и
отчаяние совсем бы ее расшибли, но, на что-то еще надеясь, не веря в
окончательное крушение, она тормошила меня. -- Может, ты ее не разбил?
Потерял?
бабушка, показывая на мою спину, на горы, продолжала меня тормошить. -- На
увале? На первом? На втором? На Черной горе?
Черницу?
найти, робяты. Трава там, черничник, что веник. Чащобник, сучья. Да Господи,
Господи, ну ни дня, ни часу не проживешь без переживаний...
обратно в горы и в леса. Волочимый ею, я не оказывал никакого сопротивления,
блеял, пел на весь огород, но возле заднего прясла уперся в жерди руками.
будто драную сплавщицкую телогрейку, в баню, приперла двери колом.
мной, ругалась она.-- Мамочка родимая! Это как же он с эким-то характером да
середь людей жить будет? Де-эдушко! Да куды там дедушко? Похлеще будет...
отдалении от бабушки. Не поспевая за мной, задыхаясь, она прерывисто
поливала меня со стоном и кашлем, твердила, что я невесть в чью родову, что
даже у крехтуна, стало быть у дедушки, эких вредин не водилось, что
согрешила она со всеми нами и скорей бы ей подохнуть. Так легче бы ей было.
Ну и так вот дальше и выше, все и всем давно известное.
заискивающе просила припомнить, где я был, где глухаря клятого поднял, из
какой кучи спугнул?
сломя голову, понесся за ним, вот ты на гору его загнал, кринка-то еще была
с тобой?
меня за вихор бабушка.
спускающиеся с них ребята, хорошо набравшие черники. Заглянув в посудины
ягодников, бабушка с новой волной возмущения, но уже притомленно запела:
кавалеру все клин да палка. То бабушку обдует, травы в туесок насует, то за
пташками погонится. Задерет башку и валит. Куды? Зачем? ЧЕ только с этим
человеком будет? Какой из него хозяин получится?
уснул. Что мне снилось и снилось ли -- не помню, но хорошо помню, что не
хотелось мне просыпаться, с бабушкой встречаться и на свет белый глядеть..
Бабушка, как водится, жаловалась всем подряд на меня, на деда, на свою
судьбу. Видно было из передней: налив в большой таз горячей воды, валяла в
нем, драла, теребила ногастую птицу со сведенными, в крючья загнутыми
пальцами, со сбитыми когтями. Брезгливо фыркала бабушка, дохлятина и
дохлятина птаха-то -- говорила, -- худющая, выболевшая, но готовить надо,
раз такое голодное время приспело, да и добытчик прогневается, на приступ
пойдет, он ведь во зле форменной дедушко родимый...
побренчал им, боком подсел к кухонному столу, налил молока, отрезал горбушку
хлеба. Бабушка, молча за мной наблюдавшая, кивнула головой на русскую печь,
прикрытую беленой заслонкой, оттуда доносило запахом мреющего мяса:
облепив стол с проношенной на углах клеенкой, мигом мы счавкали глухаря,
обглодали кости, вымакали хлебом жижку, сдобренную луком, чесноком, лавровым
листиком и перцем, иначе, заверяла бабушка, отворотит от такой дохлятины, в
ней и мяса-то почти нету, кожа да кости, крупные, как у барана, кости,
грудина не меньше, чем у федотовского козла.
Санька даже утолщения на костях, похожие на чесноковины, схрумкал. --
Стрескали пташку-то под метелочку. Вот дак да-а. Вот дак едоки! И наш-то,
наш-то кавалер, с имя, с пролетарьями, заодно ворочает. От доброй еды рыло
воротит, убоины боится или моргует -- не поймешь. А тут во весь рот ворочает
и не морщится. Это он, штабы бабушке досадить. Ну не аспид, не кровопивец?
-- И другим, совсем уже отрешенным голосом, говорила, с тоской глядя за
окно: -- А криночка-то моя плакала. И не потерял он ее, не потерял. Это ее
нашли митряшинские либо юшковские ухари...
еще реже хожу на Черную гору, подножье которой исполосовано тракторными
гусеницами. Сами горы с чудовищными удавками на шее -- нагло над миром
вознесшимися электроопорами. Бредут они уверенно по широкой реке -- просеке,
и все перед ними расступается. Под опорами россыпью дачные дома причудливых
форм, расцветок, с оградками из струганого штакетника. Идет бегство из
задымленных городов на свежий воздух, к земляной работе, своя растет ягода,
цветочки-ноготки. Вот и все, чего достиг трудящийся, тут все его богатство,
светлое будущее в яве и в натуре. Ради него разорены села, разогнаны и
уморены миллионы крестьян, порублены леса, искорежены, с места стронуты
горы.
задрана, земля в проплешинах и язвах. Нет здесь не только черники, но даже
терпеливая земляника выродилась, а капризная лесная клубника сама забыла,
где росла. Битое стекло, банки, склянки, черепки, железяки кругом валяются.
Не найти мне здесь вовеки бабушкину кринку, ничего уже не найти, светлые
детские воспоминания и те негде становится искать, так исказилась местность,
так измордовали, повытоптали тайгу. По увалам даже малая пташка редка
сделалась, глухарей, рябчиков, тетеревов давно нет. Пришлые люди и не верят,
что они здесь водились. Но еще в пятидесятых годах на первом увале, за
лесничеством, стрелял я рябчиков и у провала на Черной горе спугнул с
брусничника шалого глухаря, по древней привычке прилетевшего на дальний ток
и там задержавшегося после весенних свадеб. Ныне там ни песен, ни пера, ни
крылышков, одни транзисторы ревут что-то заморское, здесь, в сибирской
тайге, пусть и разгромленной, особенно дико и чуждо звучащее. По моим
подсчетам, только в районе родного села, на увалах исчезло из-за гибельных
зимних туманов около тридцати ценнейших растений. Да и кому они нужны,
растения те, пташки, бурундуки, букашки, реки, горы и леса, коли сама жизнь
висит на волоске.
Ксенофонт далекой весной подбил его из своего дробовика-брызгалки. То было
первое ружьишко, которое дали мне подержать в руках, чиненое-перечиненое, на
ложе гвоздями жесть прибита, курок отпадает. И хотя заговаривала то ружье на
святую пятницу колдунья Тришиха и по ее совету Ксенофонт-бобыль кровью
ворона стволы промывал, промыв, хвастался: "Ноне я как торну, так и поминай
как звали!"