успела заглянуть в этот сценарий. Это было всего несколько часов назад, в
зале номер двенадцать музея Прадо. Полотно Брейгеля, этот грохот литавр,
под который смертоносное дыхание неизбежного сметает на своем пути все до
последней растущей на Земле травинки, превращаясь в один, единый,
гигантский заключительный смерч, в раскатистый хохот какого-то пьяного
бога, давящегося своей олимпийской отрыжкой там, за почерневшими холмами,
дымящимися руинами и пламенем пожаров. Другой фламандец - Питер ван Гюйс,
старый живописец Остенбургского двора, тоже объяснил это: по-своему,
возможно, более тонко и мягко, более косвенно, чем грубый и прямой
Брейгель, но с тем же намерением; в конце концов, все на свете картины -
это всего лишь картины одной и той же картины, так же, как все на свете
зеркала - это всего лишь отражения одного и того же отражения, и все на
свете смерти - это смерти одной и той же Смерти:
на которой Судьба играет людьми, как фигурами".
Муньоса. Все было в порядке, так что можно было начинать. Слушайте,
слушайте, слушайте. Желтоватый свет английской лампы охватывал обоих
персонажей золотистым конусом. Антиквар наклонил голову и зажег сигарету,
а Хулия как раз в этот момент отняла от губ свою. Как будто это было
сигналом к началу диалога, Муньос медленно кивнул, хотя никто еще не
произнес ни слова. Затем он сказал:
нужно. Воображаемый сценарист наверняка вложил бы в уста Муньоса более
подходящие слова; но, огорченно сказала она себе, автор этой трагикомедии,
в конце концов, такая же посредственность, как и созданный им самим мир.
Нельзя требовать, чтобы фарс превосходил по талантливости, глупости или
развращенности своего собственного автора.
несколько улучшило диалог. Благодаря не словам, которые также не
представляли собой ничего выдающегося, а тону, каким они были сказаны. Тон
оказался верным - в особенности тот оттенок досады или скуки, каким
антиквар сумел окрасить свою реплику: нечто весьма характерное для него,
как будто он наблюдал все происходящее, сидя на садовом скамейке - такой
железной, словно кружевной, выкрашенной белой краской, - со стаканом очень
сухого мартини в руке, предаваясь отстраненному созерцанию. Сесар был
столь же утонченным в своих декадентских позах, сколь мог быть в своем
гомосексуализме или в своей порочности, и Хулия, любившая его также и за
это, сумела оценить по достоинству его поведение в данных обстоятельствах
- верное, точное, настолько совершенное во всех своих оттенках, что она,
восхищенная, откинулась на спинку дивана, глядя на антиквара сквозь
завитки сигаретного дыма. Потому что самым очаровательным было то, что
этот человек обманывал ее в течение двадцати лет. Однако, чтобы оставаться
до конца справедливой, ей следовало признать, что, в конце-то концов,
виновником этого обмана был не он, а она сама. В Сесаре ничто не
изменилось: сознавала это Хулия или нет, он всегда был - не мог не быть -
самим собой. И вот теперь он стоял тут, спокойно куря сигарету и - Хулия
отчетливо поняла это - не испытывая абсолютно никаких угрызений совести
или беспокойства из-за того, что он сделал. Он стоял - позировал, - внешне
такой же изысканный и корректный, как если бы Хулия слушала из его уст
прелестные истории о влюбленных или воинах. Казалось, он в любой момент
может заговорить о долговязом Джоне Сильвере, Вэнди, Лагардере или сэре
Кеннете - Победителе леопардов, и девушка нисколько не удивилась бы этому.
Однако все же именно он оставил Альваро под струей душа, это он засунул
Менчу между ног бутылку джина... Хулия медленно вдохнула сигаретный дым и
прикрыла глаза, смакуя собственную горечь. Если он тот же самый, что и
всегда, сказала она себе, а совершенно очевидно, что это так, значит, это
изменилась я. Поэтому сегодня я вижу его иначе, другими глазами, вижу
негодяя, комедианта и убийцу. И все-таки я сижу здесь, зачарованная, и
опять жду его слов. Через несколько секунд, вместо какого-нибудь
приключения в Карибском море, он начнет рассказывать мне, что все это он
сделал ради меня, или что-нибудь в том же роде. И я буду слушать его,
потому что, помимо всего прочего, эта история превосходит любую из прежних
историй Сесара. Превосходит по воображению и ужасу.
поглощенная тем, что происходило перед ее глазами; она не собиралась
упускать ни малейшей подробности. И это ее движение, казалось, послужило
сигналом к возобновлению диалога. Муньос, с засунутыми в карманы плаща
руками и свешенной набок головой, смотрел на Сесара.
черный слон съедает белую пешку на а6, белые решают двинуть своего короля
с d4 на е5, обнаруживая угрозу шаха черному королю со стороны белой
королевы... Как сейчас следует ходить черным?
сами по себе, независимо от невозмутимого выражения всего лица.
гроссмейстер, дорогой мой. Вам виднее.
гроссмейстера, титул, которым Сесар впервые назвал его.
настоятельно прошу вас высказать свое авторитетное мнение.
добралась наконец и до его губ.
Он учтиво наклонил голову в сторону шахматиста. - Как вам кажется, это
подходящий ход при данных обстоятельствах?
слоном, стоящим на d3. После чего вы мне поставите шах конем на d7.
выдержал его взгляд. - Не знаю, о чем это вы. А кроме того, сейчас немного
поздновато для того, чтобы заниматься загадыванием и разгадыванием
загадок.
ваши истории и вдумайтесь получше в то, что у вас на доске.
этого шаха, уведя белого короля на d6.
момент, в неярком освещении комнаты, поразительно светлыми, почти
бесцветными, остановились на Хулии. Потом, сунув в зубы мундштук, антиквар
дважды кивнул с видом легкого огорчения.
огорчение было искренним, - я буду вынужден съесть второго белого коня -
того, что стоит на b1. - Слегка разведя руками, он взглянул на
собеседника: - Жаль, не правда ли?
вонзил в него вопрошающий взгляд. - А чем вы собираетесь съесть его:
ладьей или ферзем?
определенные правила... - Не договорив, он закончил фразу жестом правой
руки. Тонкой, бледной руки, на тыльной стороне которой просвечивали
голубоватые выпуклости вен и которая - Хулия теперь знала это - с такой же
естественностью могла убить; может быть, ее смертоносный размах начинался
с того же изящного движения, какое сейчас Сесар проделал ею в воздухе.
губам Муньоса скользнула та далекая, неопределенная улыбка, которая
никогда ничего не означала и была связана скорее с его странными
математическими размышлениями, нежели с окружавшей действительностью.
значения... - тихо сказал он. - Мне только хотелось бы знать, каким
образом вы собирались убить меня.
антиквар. Потом, будто взывая к корректности шахматиста, повел рукой в
сторону дивана, где сидела Хулия, однако не взглянув на нее. -
Сеньорита...
уголках рта, - сеньорита, полагаю, испытывает не меньшее любопытство, чем
я. Но вы не ответили на мой вопрос... Вы собирались прибегнуть к своей
прежней тактике - удару по горлу или в затылок - или же приберегали для
меня развязку более классического характера? Я имею в виду яд, кинжал или
что-нибудь другое в том же роде... Как вы назвали бы это? - Он на
мгновение поднял глаза к расписному потолку, ища там подходящее слово. -
Ах, да. Что-нибудь в венецианском стиле.
Сесар, не скрывая, однако, известной доли восхищения. - Но я не знал, что
вы способны иронизировать над подобными вещами.
Он перевел взгляд на Хулию, затем снова на Сесара и вытянул вперед
указательный палец. - Вот оно, все тут: слон, занимающий доверенное место
рядом с королем и королевой. Или, выражаясь более романтично и
по-английски, bishop, епископ-интриган. Великий визирь-предатель, плетущий
в тени свои интриги, потому что на самом деле это переодетая Черная
королева...
беззвучно аплодируя своими изящными ладонями. - Однако вы так и не сказали
мне, как поведут себя белые после потери коня... Честно говоря, дорогой
мой, мне не терпится узнать это.