к ушкам его сапог, и я вспоминаю, как еще сегодня в той же столовой он
громко хвастался своим изобретением, а я сказала, что он похож на человека,
которого собрались повесить.
опомниться, подхватывает меня, переносит через улицу и осторожно ставит на
землю.
давешняя заплаканная девушка встречает меня на пороге столовой.
без сознания, с открытыми глазами, из которых уходит последнее мерцание
жизни.
кровоподтек на груди, но ни вывихов, ни переломов. Почему же едва
прощупывается пульс? Почему она так неровно, прерывисто дышит? Почему (я
тревожно всматриваюсь в лицо) нос заострился, синюха уже тронула губы?
так же ясно, как эту девушку, которая умирает и умрет безусловно,
несомненно, через пять - десять минут. "В случаях неотложной хирургической
помощи перед врачом прежде всего возникает вопрос "что делать?", а затем
"как делать?". Но что же делать, если врач впервые видит больного в то
мгновение, когда замирает пульс, когда начинают тускнеть и закатываться под
веки глаза? Что делать, если даже для самого беглого осмотра нет ни одной
минуты? Я впрыскиваю камфору - никакой перемены. Искусственное дыхание? Но
применяют ли в подобных случаях искусственное дыхание?
кухни, заставленной столами, на которых стоят груды грязной посуды, осенят
меня, даже не мысль, а мелькнувшее воспоминание о том единственном случае,
когда я своими глазами видела, как знаменитый Джанелидзе уколом в сердце
оживил больного, умиравшего на операционном столе! Но, во-первых, у него был
адреналин, а во-вторых, он едва ли сомневался в том, куда нужно сделать укол
- между пятым и шестым ребром или между четвертым и пятым?
десять, двадцать, тридцать раз. Еще сто, двести, триста...
кастрюли. На цыпочках входят и уходят подавальщицы - время не ждет, нужно
кормить очередную смену. Кто-то с грохотом вламывается в столовую, его
останавливают:
не стучат посудой. Все знают, что в двух шагах, за стеной идет работа -
размеренная, утомительная, однообразная работа...
Пот льет с меня градом, я сбрасываю все, кроме легкой кофточки. Раз-два. Как
странно, по-разному у нее закатились белки! Раз-два. Больше не могу. Еще
двадцать - и кончено... Ну, а теперь еще двадцать!
Ого, как разболелась спина! Черт с ней, со спиной. Раз-два!
кончено... Ну, а теперь еще двадцать! Веки вздрогнули. Вздор, это мне
показалось! Да, вздрогнули! Раз-два... Вот когда нужно всерьез приниматься
за дело.
темнее. Так же мрачно блестит в темноте грязь. Холодно, ветер. Девушки из
столовой, наскоро раздав ночной смене оставшуюся перловую кашу, провожают
меня. Они спрашивают, трудно ли учиться на врача, одинаково ли требуют в
институте от мужчин и от женщин; я отвечаю солидно, неторопливо, а сама
слушаю себя и думаю: "Что же это было? Шок! Ох, как я еще мало знаю!"
это фельдшер Леонтий Кузьмич, тот самый, за которым я посылала Репнина.
распоряжение: ко мне принесли обожженного ребенка, и я велела - это было
новостью - залить поверхность ожога таннином. В каждом письме к Николаю
Васильевичу Заозерскому я жалуюсь на Леонтия Кузьмича, на его неопрятность,
лень, глупость, на то, что он тайно от меня принимает от больных "подарки".
Почему же сейчас он кажется мне таким добрым, смешным, симпатичным?
отчаянное движение всем телом, скользит и падает в грязь. Девушки хохочут и
помогают ему подняться.
ночи. Я снова одна. В пустой кухне я моюсь вовсю, не жалея воды, хотя знаю,
что завтра с водой будет плохо, потому что, пока я возилась с Лушей,
катерпиллер заглох. С горящими от холодной воды щеками возвращаюсь в свою
комнату. Неоконченное письмо лежит на столе. "Почти ежедневно я вспоминаю
наш разговор, дорогой Николай Васильевич... " Ладно! Завтра допишу! А сейчас
нужно спать.
но и во сне я чувствую, что случилось что-то хорошее. Очень хорошее! Но что
- не могу догадаться.
маленький, рыжеватый - сердится, что я не ушла. Очень хорошо, пускай
сердится! Терпеливо пережидаю я длинную беседу с каким-то немцем-инженером,
специалистом по ремонту комбайнов, потом с трактористкой, которая жалуется,
что ее бросил муж, потом с механиком, ездившим в Сальск принимать грузовые
машины, потом с Репниным, который мрачно сообщает директору, что
Нефтесиндикат опять не прислал автол и что пускай его отдают под суд, а уж
он покажет кому следует, где раки зимуют. Потом, стараясь не глядеть в мою
сторону, директор принимает кого-то из ИРУ, - есть, оказывается, на свете
такой Институт рационализации управления. Потом приходит Чилимов - секретарь
парткома, и директору становится еще труднее делать вид, что меня нет в его
кабинете.
"таборной системой", еще минут двадцать директор с притворно-равнодушным
выражением лица подписывает бумаги. Наконец он поднимает глаза - добрые, с
оттенком иронии. На днях я выслушивала его - больное сердце. Прописан
теобромин и адонис, по одной столовой ложке три раза в день. Сон не меньше
восьми часов, строгий режим и т. д. Не заметила я сегодня, чтобы он принял
хоть одно из моих лекарств! Строгий режим! Недаром он от души рассмеялся,
когда в памятке я жирно подчеркнула эти два слова.
слово. Он симпатичен мне. Почему? Сама не знаю. Может быть, потому, что он
так мало похож на директора зерносовхоза, в котором пахотной земли не
меньше, чем в ином западноевропейском государстве.
частным капиталом?
левую. Болезнь или привычка?
вас все, о чем вы меня просили? Хирургические инструменты выписаны?
превышающем потребность, выписаны?
зерносовхоз смеется, выписана?
как выяснилось, без микроскопа вообще пригодиться не может. Выписан?