готов держать перед вами ответ, инженер, - продолжал он и отвесил поклон,
описав рукой полукруг у своих ног, - особенно когда ваши возражения
остроумны. Вы парируете удары довольно элегантно. Гуманист ли я? Ну,
конечно. И вам не удастся обвинить меня в склонности к аскетизму. Да, я
утверждаю, чту и люблю человеческое тело, так же как утверждаю, чту и люблю
форму, красоту, свободу, радость и наслажденье, как защищаю "этот мир",
интересы жизни, а не сентиментальное бегство от нее, защищаю классицизм, а
не романтику. Полагаю, что моя позиция совершенно ясна. Но есть одна сила,
один принцип, перед которым я преклоняюсь, которому отдаю мое высшее и
глубочайшее почитание и любовь эта сила, этот принцип - дух. И хотя мне
претит, когда противопоставляют телу некое сомнительное, лунно-струнное
виденье или привиденье, именуемое "душой", - но в антитезе тела и духа я
считаю, что тело воплощает в себе злое, дьявольское начало, ибо тело - это
природа, а природа, противопоставленная духу, разуму, - повторяю! - зла,
мистична и зла. "Вы ведь гуманист". Да, конечно, ибо я друг человека, как
был им Прометей, я поклонник человечества и его благородства. Однако
благородство это заключено в духе, в разуме, и вы будете совершенно неправы,
выдвинув против меня упрек в христианском обскурантизме...
Ганс Касторп сделал протестующий жест.
- ...Будете неправы, выдвинув этот упрек только потому, что гуманизм в
своей благородной гордости однажды объявил прикованность духа к телесности,
к природе, униженьем и позором. Согласно преданию великий Плотин{347}
говорил, что ему стыдно иметь тело знаете вы об этом? - Сеттембрини задал
вопрос столь настоятельно, что Ганс Касторп вынужден был признаться: нет, в
первый раз слышит. - Так передает Порфирий{347}. Абсурд, если угодно. Но
абсурдное с точки зрения духа и есть самое благородное, поэтому не может, в
сущности, быть более убогого возражения, чем упрек в абсурдности, там, где
дух противостоит природе, утверждает свое достоинство и отказывается
уступать ей... Вы слышали о Лиссабонском землетрясении?
- Нет... Разве было землетрясение? Я тут газет не читаю...
- Вы не поняли меня. Кстати, очень жаль и показательно для данного
заведения, что вы, живя здесь, не находите нужным читать газеты. Но вы не
поняли меня: явление природы, о котором я говорю, произошло не теперь, а
примерно полтора века назад...
- Ах, вот что! Позвольте - верно! Я читал, что в ту ночь Гете, лежа в
своей спальне, в Веймаре, сказал слуге...{348}
- Да я не о том... - прервал его Сеттембрини, закрыв глаза и досадливо
помахав смуглой ручкой. - Вы смешиваете две катастрофы и имеете в виду
Мессинское землетрясение. А я говорю о землетрясении, постигшем Лиссабон в
тысяча семьсот пятьдесят пятом году.
- Тогда простите.
- Так вот, Вольтер был возмущен.
- То есть... как это - возмущен?
- Взбунтовался, да. Он не хотел признать грубый рок и грубый факт, не
желал перед ними отступать. Он протестовал во имя духа и разума против столь
возмутительного бесчинства природы, в жертву которому были принесены три
четверти цветущего города и тысячи человеческих жизней... Вы удивлены? Вы
улыбаетесь? Удивляться можете, но улыбку я беру на себя смелость запретить
вам: отношение Вольтера в данном случае показывает, что он был прямым
потомком древних галлов, которые расстреливали небо из своих луков{348}...
Видите, инженер, вот вам и враждебность духа к природе, гордое недоверие к
ней, возвышенное упорство в отстаивании своего права на критику и самой
природы, и ее злой, противной разуму силы. Ибо она - сила, и принимать ее,
мириться с ней, - заметьте, внутри самого себя мириться с ней, - значит быть
рабом. Вот вам и та гуманность, которая вовсе не впадает в противоречие с
самой собой и отнюдь не возвращается к христианскому ханжеству, если она
видит в телесности злой и враждебный принцип. Противоречие, которое вы здесь
усматриваете, такого же порядка, как и в моем отношении к психоанализу: "Что
я имею против психоанализа?" Да ничего, когда он служит делу воспитания,
освобождения и прогресса... И все, если я чувствую в нем отвратительный
привкус могилы. Так же и с телом. Его нужно чтить и защищать, когда речь
идет об его эмансипации и красоте, о свободе ощущений, о счастье, о
наслажденье. И его следует презирать, поскольку оно является началом тяжести
и косности, противостоит движению к свету, становится воплощением болезни и
смерти, поскольку его специфический принцип есть принцип извращенности,
принцип разложения, сладострастия и стыда...
Последние слова Сеттембрини проговорил, придвинувшись совсем близко к
Гансу Касторпу, почти беззвучно и очень быстро, чтобы скорее закончить свою
мысль. Но тут пришло избавление: держа в руках две открытки, на пороге
читальни появился Иоахим.
Литератор умолк, и та ловкость, с какой он тут же изменил выражение
лица, придав ему светскую непринужденность, оказала свое действие и на его
ученика, если так можно назвать Ганса Касторпа.
- А вот и вы, лейтенант! Вы, верно, ищете вашего кузена - прошу
прощения! Мы тут затеяли разговор, по-моему - даже немного поспорили. Он
неплохо парирует, ваш кузен, и отнюдь не безобидный противник, если его
задеть за живое.
HUMANIORA*
______________
* Гуманитарное (лат.).
Ганс Касторп и Иоахим Цимсен в белых брюках и синих визитках сидели
после обеда в саду. Был один из хваленых октябрьских дней, жаркий и легкий,
радостный и вместе с тем жестковато-терпкий, с по-южному синим небом над
долиной, где между поселками еще сочно зеленели иссеченные тропинками
выгоны, а на мохнатых лесистых склонах паслись коровы, и до сидевших
доносился перезвон их колокольчиков - жестяной и мирный, однообразно певучий
перезвон ничем не заглушаемый, он плыл в тихом, разреженном и пустом
воздухе, усиливая торжественное настроение, царящее обычно в высокогорных
местностях.
Кузены сидели на скамье в конце сада, перед полукругом молодых елок.
Место это находилось в северо-западной части обнесенной оградой площадки,
возвышавшейся метров на пятьдесят над долиной и служившей как бы подножием
для санаторской усадьбы. Оба молчали. Ганс Касторп курил. Втайне он сердился
на кузена за то, что Иоахим не пожелал после обеда присоединиться к обществу
на веранде, а перед тем как начать послеобеденное лежание потащил, вопреки
его воле и охоте, в тишину сада. Со стороны Иоахима это было деспотизмом.
Ведь они же все-таки не сиамские близнецы. Они могут и разлучаться, если их
желания не совпадают. И Ганс Касторп здесь не для того, чтобы развлекать
Иоахима, он сам - пациент. Поэтому он дулся и мог спокойно продолжать
дуться, так как с ним была его "Мария Манчини". Засунув руки в карманы
пиджака и вытянув ноги в коричневых башмаках, он курил длинную матово-серую
сигару началась только первая стадия курения, то есть еще не был стряхнут
пепел с ее тупого кончика. Ганс Касторп держал сигару между губ, слегка
опустив ее книзу, и вдыхал, после сытного обеда, ее аромат. Теперь он опять
испытывал всю полноту удовольствия, доставляемого сигарой. Пусть его
привыкание здесь наверху свелось лишь к тому, что он привык к непривыканию,
- в отношении химизма желудка и нервных тканей его сухих и склонных к
кровотечениям слизистых оболочек приспособление все же, видимо, произошло:
незаметно для него самого, за эти шестьдесят-семьдесят дней к нему
постепенно полностью вернулась способность наслаждаться этим столь искусно
изготовленным растительным зельем, которое могло и вызывать возбуждение и
оглушать. И он радовался возвращению этой способности. А моральное
удовлетворение еще усиливало физическое блаженство. За то время, что он
лежал в постели, он сэкономил часть привезенного с собой запаса в двести
штук, и кое-что у него осталось. Кроме того, он просил Шаллейн, вместе с
бельем и зимней одеждой, прислать ему еще пятьсот штук этого бременского
изделия, чтобы быть уже вполне обеспеченным. Сигары лежали в красных
лакированных ящичках, украшенных золотыми изображениями глобуса,
многочисленных медалей и окруженного флагами выставочного павильона.
Молодые люди вдруг заметили гофрата Беренса, идущего по саду. Сегодня
он обедал в общей столовой, и все видели, как он сел за стол фрау Заломон и
сложил перед тарелкой свои ручищи. Потом, видимо, побыл с больными на
террасе, поговорил с кем-нибудь на личные темы, показал тем, кто еще не
видел, фокус с завязываньем шнурков. И вот теперь он не спеша шел по
усыпанной гравием дорожке, без медицинского халата, во фраке в мелкую
клетку, сдвинув цилиндр на затылок и тоже с сигарой во рту: она была очень
черная, и, затягиваясь, он выпускал густые клубы белесого дыма. Его голова,
его лицо с синевато-багровыми щеками, вздернутым носом, влажными синими
глазами и острой бородкой казались маленькими в сравнении с длинной, слегка
сутулой, словно надломленной фигурой и огромными руками и ногами. Он, должно
быть, нервничал, а увидев кузенов, заметно вздрогнул и даже как будто
смутился, так как ему надо было непременно пройти мимо них. Но приветствовал
он их, как обычно, бодро и витиевато, на этот раз строкой из Шиллера:
"Смотри-ка, Тимофей, смотри!" - и пожеланиями благословенного обмена
веществ, причем не дал им подняться, когда они хотели из уважения к нему
встать.
- Сидите, сидите, и, пожалуйста, без церемоний. Я человек скромный. Да
вам и не полагается, ведь вы пациенты, и тот и другой. От вас этого не
требуется. Не возражайте, такова ситуация.
И он встал перед ними, держа сигару между указательным и средним
пальцем правой ручищи.
- Ну, как травка, Касторп? Хороша? Покажите-ка, я ведь знаток и
любитель. Пепел хорош: что это за красивая смуглянка?
- "Мария Манчини", господин гофрат, Po tre de Ba quett* из Бремена.
Стоит девятнадцать пфеннигов штука, просто даром, но букет - вы такого за
эту цену нигде не найдете. "Суматра-Гаванна", верхний лист светлый, как