мешков, натолкнул меня на иную догадку: "Травники! Накопали кореньев, вот и
воняет куколем и бодягом". Откровенно говоря, как воняет корень куколя и
бодяга, я не знаю, не думал, но раз эти растения такие наглые в жизни,
развесисты листом, крупны цветом, то и корни их должны вонять по-дурному. А
тут еще и разговор меж мешочников пошел общий, кто сколь кореньев взял, да
какого объема и веса. Женщина, обутая в резиновые бродни, мужицкие штаны и
шапку, ошеломила всех, заявив, что у нее один корень не меньше "кила" будет.
напирали на то, что ихнему брату веки вечные корень невиданной величины
мерещится.
раздернула грязную тесемку на мешке и выхватила из нее за прошлогодние
бледные стебли растение, похожее на козье вымя с тремя распертыми внутренней
мощью сосцами, меж которых шаловливо торчали желтенькие пырочки народившихся
и нарождающихся хреновин, от которых, однако, напористо шибал во все члены,
всверливался в нос резкий, здоровый дух.
мужичонки.
всем нос, прощая похабные наветы и намеки, женщина-добытчица хохотала
громко, повествуя о том, как ей повезло:
и в глубь страны поперли, а я, кы-ть, хи-итра! Я, кы-ть, на хуторок. Жалича
по всем огородам густущая, дурманом земля занялася. Дак чЕ мне жалича,
морозом оскопленная? На мне, кы-ть, штаны мушшинские, ничЕ не ожгу. В
жаличе, в жаличе он, голубок, и хоронился. Сколько лет его никто не
тревожил, он и уядрел!
крыло, так и этак поворачивая чудо природы перед глазами поверженных
мужиков, тетка все тарабанила нелепое, куричье, так к ее рассказу идущее
"кы-ть". Прикрывшись ладонью и съежась, сообщила о том, как нашла избу
деверя-покойника и ночевала в ней, и хоть закрестила и дверь, и углы,
сотворила молитву от всех скорбей и напастей, все же опасалась -- кабы не
явился деверь-то покойничек или еще какой лихой мужик. Поло. Окна выбиты,
двери сорваны, все кругом скрипит, ровно кто ходит по дому, а она пужливая,
за ней бродяга-арестанец до войны еще гонялся, страшной, в лохмотьях, ножик
у его за голяшкой...
людишки. Пенсионеры, но большей частью бездельники, промышляющие на рынке,
открыли новый, доселе невиданный на русской земле промысел, именуя себя
гордо -- "хреновниками". Тычут, роют они землю, как свиньи, так и сям,
выдирая из прибитой дождями и снегом, заросшей земли плод, который не дает
себя удавить бурьяну, растет наперекор течению жизни и хозяйственным
прорухам, отстаивает свое место, становясь в борьбе крепче, ядреней.
Неделями пропадают "хреновники" в сиротских деревнях, ночуют в пустых гулких
избах, топят остывшие печи. Ни звука вокруг. Только забухает где-нибудь под
ветром оторвавшаяся доска, крякнет калитка на ржавой петле, загудит,
покатится и с грохотом упадет на отлепившуюся подшивку дома кирпич из
выветренной трубы, зазвенят оборванные провода на пошатнувшемся столбе, иль
засвистит в продырявленной напарьей стене, простонет, проскулит что-то на
чердаке, и снова немота, тишь, темень.
войну, где святые угодники смотрят с полуоблезших икон да часы-ходики,
упершись ржавой гирей в пол, свидетельствуют о том, что время здесь
остановилось, витает чувство тяжелого, вязкого сна. Нет даже страха, а лишь
тупая покорность неумолимому ходу жизни. Веками скопленная крестьянская
рухлядь скомкана, разбита, развалена. Пропаренные многими поколениями детей
лоскутные одеяла съедены мышами; лоскутные же, но с рукодельными кисточками
коврики все еще на стене над кроватями, самовар на боку, побитые фарфоровые
кружки, лампы без стекол, недопряденная куделя в старой прялке, залощенной
до блеска руками, веретешки, ножницы, ржавые вилки, выеденные по бокам
ложки, сапожные седухи, коклюшки для плетения кружев, самодельная азбука,
старые тетради с упрямо рыжеющими отметками учителей и сердитыми
исправлениями ошибок, буквари тридцатых годов, где и самодельная балалайка
попадается, своедельные коньки, бабки, запряженные в игрушечные салазки,
смастеренные детскими руками. А в одной старой избе плакат военных лет с
вырванным лоскутом бумаги, но так он памятен, что и без букв оторванных
читается кричащий взгляд русской женщины. "Родину-мать спаси!"
толкают в печь всякое дерево, крушат доски широкущих деревенских полатей,
усыпанные, будто маком, неистребимым клоповьим пометом, плоские кровати,
расшеперенные скамьи, шаткие столы и табуретки, где и венский стул
случается. Особенно много по деревенским избам гардеробов, шкапов, комодов,
крашенных какой-то устойчивой бордовой краской, а по ней, по бордовой-то,
нарисованы кони, собаки, петухи, цветы. Хорошо горит нехитрая деревенская
мебель в печах -- выветрилась, высохла до звона за столетия.
веники, плесневеют телячьи и коровьи шкуры, рассыпаются ушаты и кадки из-под
грибов, ломается изопрелая кожа хомутов, обротей с озеленелыми медными
бляшками, осыпаются из-под застрех ласточкины гнезда -- не живут в покинутых
дворах птицы.
всякую чертовщину, вечно обретавшуюся по углам деревенской избы, по
подпечьям да чердакам перестаешь верить и в самого всезащитного Бога, будь
Он, как же бы допустил до этакой обездушенности человеческого жилья и земли,
возделанной руками крестьянина, согретой его дыханием? Одной нечистой силы
лишь боязно, и все время кажется -- кто-то стоит в плесневелых углах,
вздыхает и не шевелится.
свеклой, с морковью, с яблоками, а то в собственном натуральном соку и
натуральном виде, пучками и россыпью -- хрен, хрен, хрен -- модная нынче
закуска. К итогам хреновников положены или на дощаные прилавки выставлены
попутные товары: прялки, скалки, туеса, жалейки, иконы. Загородились на них
перстами от людского содома все пережившие и все перетерпевшие святые.
осклабясь, орет современный хам и матерщинник, выставивший на продажу икону
Богородицы, орет вчерашний деревенский житель, не так давно еще пуще смерти
боявшийся небесного грома и Божьей кары. Все дикое сделалось привычным, все
привычное -- диким.
горке -- здесь тихо, уютно, не урчат машины, не трещат лихие мотоциклы, одни
лишь пьянчужки досаждают, распивая бормотуху под зелеными кущами,
привязываясь к прохожим.
еще только-только вытаяли, еще снег бел в затенях, лужи кругом. Малолюдно в
эту пору на Соборной горке, синиц можно услышать, матерей молодых с
колясками увидеть, старушек, чего-то воровато жующих, встретить.
горку вселюдское бедствие. Только вышел на аллейку, гляжу -- навстречу идет
взъерошенный, яростно настроенный парень, голоухом, без пиджака, в мятой
расстегнутой рубахе. От него шарахаются старушки, мамы коляски в грязь
скатывают. А он идет, сжав кулаки, скричигая зубами и с неистовой жаждой
схватки возвещает:
Парень как парень, судя по выговору, с худородных харовских земель: шея
тонкая, зубы редкие, прогнившие, лицо костляво, хотя и кругло по рисунку,
нос пипкой, глаза бесцветны, из-под рубахи ключица виднеется, что старая
колхозная дуга.
я.
кого-то умывает, черпая ладонью воду из снеговой апрельской лужи.
Парня-задиру умывает, догадался я и, приблизившись, услышал:
"Дратьча хоцю! Дратьча хоцю!" -- вот и надрался!..