окружены, отступать стало поздно. Русский полк, разорвав, истребляли по
частям. Бегущим не было пощады, их настигали, рубили, топили в реке.
Никита еще раз узрел Дмитрия Минича, уже без шубы, верно, сброшенной в
бою, покрытого не то чужой, не то своей кровью. Он, окруженный врагами,
вздымал свой воеводский шестопер, гвоздя и гвоздя по головам обступивших
его ратников, сверкая своим великолепным колонтарем, но вот грянулся конь,
и над телом поверженного боярина началась свалка.
встречу вырвалась и пошла наметом новая толпа врагов. Конь уже был
запален. Понимая, что не уйти, Никита придержал его за поводья и,
пригнувшись в седле, стал выбирать себе жертву, намерясь дорого продать
жизнь.
вперед долгие ноги коне. Никита рванул к нему, сабли скрестились раз,
другой, третий... И тут раненная когда-то рука или усталость подвели
Никиту Федорова. Сабля со звоном вылетела у него из рук. Последним усилием
воли он послал коня вперед и - достал боярина, руками достал, скользя
кровавыми пальцами по железу, нащупал вырванным из ножен засапожником щель
в литом немецком панцире и туда вонзил, и брызнуло, но убил ли, нет, уже
не узнал и не понял. Страшный удар топора ошеломил его. Теряя сознание,
Никита начал сползать с седла. Треснувший шелом с разорванною запоной упал
с его головы, и тут еще чья-то в пору доспевшая сабля коротко погрузилась
в седые Никитины кудри, вмиг заливши ему кровью все лицо. Никита пал в
снег. Гнедой остановился около него, фыркая и трогая господина копытом, но
чья-то грубая рука схватила повод коня и повлекла, потащила упирающегося
Гнедого прочь от хозяина. И чьи-то чужие руки стаскивали с него,
бесчувственного, бронь и сапоги.
изрублен и пал костью, не повернув, не побежав. Мало было уцелевших,
захваченных в полон. И тех всех увели к Ольгерду.
Ольгерд каждого русского пленного, иных приказывая обливать водою, колоть
ножами и мучать, дабы сказали правду. Он все не мог поверить, что рати не
собраны и что Дмитрий - в Москве. И только установив, что это именно так,
устремил к городу.
холода. Попробовал встать, но вспыхнувшая адская боль тотчас опрокинула
его в снег. Тогда он пополз, пятная снег кровью и плача, полз на
подвертывающихся, слабнущих руках, раздетый и разутый, без шапки. Он полз,
теряя кровь и замерзая, и, останавливаясь, замирая, слышал недальний и
жуткий волчий вой. Тогда он снова полз и почти уже дополз до опушки леса,
но тут силы его окончились. <Все!> - подумал Никита, подумал совершенно
ясно, словно бы и не был ни ранен, ни ошеломлен, полез рукою за пазуху, с
усилием вытащил нательный крест, приложил к губам. Движение это совсем
лишило его силы. Кровь снова полилась, и он знал, чуял, это - последняя
кровь. Сознание мглилось, мглилось... Когда волки подошли к телу и начали
осторожно, постанывая, обходить его кругом, Никита уже не пошевелился. Он
был мертв и не почуял последнего пира, разыгравшегося над его телом.
один день. Он как раз тесал колья для загаты и ведать не ведал ни о какой
литве, когда на двор ворвались верхоконные с саблями наголо и, соскакивая
с седел, кинулись за поживой. Кто-то из ратников, выбив дверь мшаника
(правильно решив, что, где пчелы, там и мед), начал расшвыривать и колоть
ульи с сонными пчелами.
и зачем, он только одно видел: то главное, на чем покоилось все его
нажитое горбом и потом хозяйство, то, чем он гордился, как лучшим
достоянием своим, - пчелы сейчас будут уничтожены, поморожены, выброшены в
снег. Он бы и сам дал меда ратникам, он бы... В руке, позабывшись, Услюм
продолжал сжимать топор, тоже не думая о том, не понимая даже, что что-то
держит в руке.
сбоку, вкось, рубанул Услюма, почти отделив ударом голову вместе с правой
рукою от тела русича. Срубил и, черпнув снегу, начал обтирать лезвие
сабли.
добычею. Услюмовы отроки, которых мачеха напоследях сообразила-таки
выпихнуть из сеней, крикнув: <Бяжитя!> (ее тут же схватили, связали и
повели), без шапок и сапогов влетели в хлев, где старший успел закидать
младшего прелой, приготовленной на подстилку кострицей и навозом, а сам
тут же был схвачен и связан ворвавшимся в хлев воином.
седельным лукам, ратники посажались на коней и погнали полон и скотину.
Вечером не стало уже мочи терпеть. Он, дрожа, пробрался в выстывшую избу,
кое-как подтащил двери и затопил печь. До утра другого дня он ютился под
грудою ветоши на глиняном лежаке печи, слушая вой волков, какие-то уханья
и далекие крики. Как ободняло, разыскал старые валенки, набил их сеном и
тряпками, нашел вытертый овчинный зипунишко и старую шапку. Грабители
брали, что поновее и подороже, и, к счастью для мальчика, забыли и не
поспели запалить дом. Роясь в раскиданной лопоти и всхлипывая, он разыскал
и рукавицы, собрал рассыпанное зерно, сварил себе кашу. Ополдень, почуя
шевеление в кустах и смертно перепугавшись, он, - когда понял, что то не
волки и не люди, - пошел-таки поглядеть и нашел своего телка. Верно,
ратные, когда гнали скотину, потеряли дорогою, а несмышленыш и побрел
обратно к дому. Обняв кроткую добрую морду с белой звездочкой на лбу,
мальчик вновь и горько расплакался, целуя бычка в лоб. Потом завел его в
хлев, не ведая, чем теперь и кормить. Но погрел-таки воды, сделал болтушку
из муки и кое-как накормил проголодавшегося малыша. Только после того,
посидев на лавке, побледнев и перекрестившись, он со страхом подошел к
телу отца и попытался заволочь его в клеть. Тело не гнулось и было страшно
тяжелым и холодным, а полуотрубленная голова с рукою волочились по земле.
И он прикрывал глаза, борясь с тошнотою и ужасом, и все же волок, волок и
доволок, и заволок-таки, и боле не знал, что ему делать. Он уложил отца,
попробовал сложить ему руки на груди, но не сумел. И тогда, решившись,
попросту закрыл плотно дверь клети, прижал ее колом и, подумав, начал
заваливать дровами и снегом. <Пока морозы, волки не учуют, а учуют, не
замогут раскидать дрова>, - думал он, понимая, что отца ему в одиночку все
одно не схоронить, а соседи, видимо, все либо разбежались, либо были
уведены в полон.
дяде Никите, не то ему тут одному - пропасть будет! Мальчик заплакал
вновь. Потом встал, нашел топор и начал неумело, но старательно вставлять
сорванную дверь в подпятники. До вечера справился-таки и, поевши вчерашней
каши и накормив телка, снова полез на печь. Надо было идти, и идти было
нельзя: чем он станет кормить телка в дороге?
отца в клети, и жить бы можно было. В добром хозяйстве всего запасено, а
литва, пограбив и напакостив, разбив лари, рассыпав зерно и муку, раскидав
в клети мороженую рыбу, все же не забрала всего, и мальчик постепенно
начал обустраиваться. Варил по-прежнему бычку мучную болтушку, давал
мягкого сена, себе варил кашу и щи, и потому, что не было льзя присесть ни
на мгновение, что требовалось с утра до ночи одно чинить, другое
поправлять (он и дверь мшаника вновь навесил, собрав уцелевшие ульи),
мальчик держался до той поры, пока недели через две не явился сосед,
уцелевший и отсидевшийся в лесу. И, завидя его, завидя первого взрослого
невраждебного человека, отрок вновь заплакал, теперь уже облегченно,
навзрыд.
монашек, прочитавший молитву. Литва уже схлынула, и уцелевшие жители
разоренных деревень возвращались из лесу по домам.
соседа, мальчик, туго перепоясавшись, обув ноги в лапти и прихватив мешок,
в котором были валенки, узелок с холодной вареною кашей, хлеб, тяжелый
туесок с медом (литовцы, разбивавшие ульи, так и не нашли погреба, где был
у бати мед) и несколько мороженых рыбин, простился с приветившими его
сябрами и вышел в путь, намерясь добраться до дяди Никиты и рассказать ему
всю ихнюю беду.
бездомных погорельцев и беженцев, направляющихся в сторону Москвы.
вид старуха без зубов, с поджатым к носу, выступающим острым подбородком.
Она шла, подпираясь клюкой, шла споро и наступчиво, не отставая, и только
уж перед самою Рузой спросила:
старухе. Подумав, отколупнул кусок застывшего меду и подал тоже. Старая
ела жадно, перетирая хлеб беззубыми крепкими деснами, а когда какой-то
старик, остановясь рядом, потянулся было тоже к мешку отрока, подняла
клюку и с криком и руганью отогнала старого посторонь.
сене, и старуха, умащиваясь рядом с ним, попросила опять: