кроватей, - великолепно устроенная; чистота, полы паркетные. Я, впрочем, ее
давно уж уничтожил, а тогда гордился ею: филантропом был; ну, а мужичка
чуть не засек за жену... Ну, что вы опять гримасу состроили? Вам
отвратительно слушать? Возмущает ваши благородные чувства? Ну, ну,
успокойтесь! Все это прошло. Это я сделал, когда романтизировал, хотел быть
благодетелем человечества, филантропическое общество основать... в такую
тогда колею попал. Тогда и сек. Теперь не высеку; теперь надо гримасничать;
теперь мы все гримасничаем - такое время пришло... Но более всего меня
смешит теперь дурак Ихменев. Я уверен, что он знал весь этот пассаж с
мужичком... и что ж? Он из доброты своей души, созданной, кажется, из
патоки, и оттого, что влюбился тогда в меня и сам же захвалил меня самому
себе, - решился ничему не верить и не поверил; то есть факту не поверил и
двенадцать лет стоял за меня горой до тех пор, пока до самого не коснулось.
Ха, ха, ха! Ну, да все это вздор! Выпьем, мой юный друг. Послушайте: любите
вы женщин?
с одной mademoiselle Phileberte - а? Как вы думаете? Да что с вами? Вы и
смотреть на меня не хотите... гм!
на меня и продолжал.
кажется, вам совсем неизвестна. Я уверен, что вы меня называете в эту
минуту грешником, может быть, даже подлецом, чудовищем разврата и порока.
Но вот что я вам скажу! Если б только могло быть (чего, впрочем, по
человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтоб каждый
из нас описал всю свою подноготную, но так, чтоб не побоялся изложить не
только то, что он боится сказать и ни за что не скажет людям, не только то,
что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится
подчас признаться самому себе, - то ведь на свете поднялся бы тогда такой
смрад, что нам бы всем надо было задохнуться. Вот почему, говоря в скобках,
так хороши наши светские условия и приличия. В них глубокая мысль - не
скажу, нравственная, но просто предохранительная, комфортная, что,
разумеется, еще лучше, потому что нравственность в сущности тот же комфорт,
то есть изобретена единственно для комфорта. Но о приличиях после, я теперь
сбиваюсь, напомните мне о них потом. Заключу же так: вы меня обвиняете в
пороке, разврате, безнравственности, а я, может быть, только тем и виноват
теперь, что откровеннее других и больше ничего; что не утаиваю того, что
другие скрывают даже от самих себя, как сказал я прежде... Это я скверно
делаю, но я теперь так хочу. Впрочем, не беспокойтесь, - прибавил он с
насмешливою улыбкой, - я сказал "виноват", но ведь я вовсе не прошу
прощения. Заметьте себе еще: я не конфужу вас, не спрашиваю о том: нет ли у
вас у самого каких-нибудь таких же тайн, чтоб вашими тайнами оправдать и
себя... Я поступаю прилично и благородно. Вообще я всегда поступаю
благородно...
думаете: зачем это я завез вас сюда и вдруг, ни с того ни с сего, так перед
вами разоткровенничался? Так или нет?
понежнее, чем пьян. О преисполненный деликатностей человек! Но... мы,
кажется, опять начали браниться, а заговорили было о таком интересном
предмете. Да, мой поэт, если еще есть на свете что-нибудь хорошенькое и
сладенькое, так это женщины.
выбрать именно меня конфидентом ваших тайн и любовных... стремлений.
впрочем, хоть бы и так, безо всяких причин; вы поэт, вы меня поймете, да я
уж и говорил вам об этом. Есть особое сладострастие в этом внезапном срыве
маски, в этом цинизме, с которым человек вдруг выказывается перед другим в
таком виде, что даже не удостоивает и постыдиться перед ним. Я вам расскажу
анекдот: был в Париже один сумасшедший чиновник; его потом посадили в
сумасшедший дом, когда вполне убедились, что он сумасшедший. Ну так когда
он сходил с ума, то вот что выдумал для своего удовольствия: он раздевался
у себя дома, совершенно, как Адам, оставлял на себе одну обувь, накидывал
на себя широкий плащ до пят, закатывался в него и с важной, величественной
миной выходил на улицу. Ну, сбоку посмотреть - человек, как и все,
прогуливается себе в широком плаще для своего удовольствия. Но лишь только
случалось ему встретить какого-нибудь прохожего, где-нибудь наедине, так
чтоб кругом никого не было, он молча шел на него, с самым серьезным и
глубокомысленным видом, вдруг останавливался перед ним, развертывал свой
плащ и показывал себя во всем... чистосердечии. Это продолжалось одну
минуту, потом он завертывался опять и молча, не пошевелив ни одним мускулом
лица, проходил мимо остолбеневшего от изумления зрителя важно, плавно, как
тень в Гамлете. Так он поступал со всеми, с мужчинами, женщинами и детьми,
и в этом состояло все его удовольствие. Вот часть-то этого самого
удовольствия и можно находить, внезапно огорошив какого-нибудь Шиллера и
высунув ему язык, когда он всего менее ожидает этого. "Огорошив" - какое
словечко? Я его вычитал где-то в вашей же современной литературе.
выражением лица.
ненавидите, в том числе и меня, и мстите мне теперь за все и за всех. Все
это в вас из самого мелкого самолюбия. Вы злы и мелочно злы. Мы вас
разозлили, и, может быть, больше всего вы сердитесь за тот вечер.
Разумеется, вы ничем так сильно не могли отплатить мне, как этим
окончательным презрением ко мне; вы избавляете себя даже от обыденной и
всем обязательной вежливости, которою мы все друг другу обязаны. Вы ясно
хотите показать мне, что даже не удостоиваете постыдиться меня, срывая
передо мной так откровенно и так неожиданно вашу гадкую маску и выставляясь
в таком нравственном цинизме...
смотря на меня. - Чтоб показать свою проницательность?
прежний веселый и болтливо-добродушный. - Вы только отбили меня от
предмета. Buvons, mon ami18, позвольте мне налить. А я только что было
хотел рассказать одно прелестнейшее и чрезвычайно любопытное приключение.
Расскажу его вам в общих чертах. Был я знаком когда-то с одной барыней;
была она не первой молодости, а так лет двадцати семи-восьми; красавица
первостепенная, что за бюст, что за осанка, что за походка! Она глядела
пронзительно, как орлица, но всегда сурово и строго; держала себя величаво
и недоступно. Она слыла холодной, как крещенская зима, и запугивала всех
своею недосягаемою, своею грозною добродетелью. Именно грозною. Не было во
всем ее круге такого нетерпимого судьи, как она. Она карала не только
порок, но даже малейшую слабость в других женщинах, и карала безвозвратно,
без апелляции. В своем кругу она имела огромное значение. Самые гордые и
самые страшные по своей добродетели старухи почитали ее, даже заискивали в
ней. Она смотрела на всех бесстрастно-жестоко, как абесса средневекового
монастыря. Молодые женщины трепетали ее взгляда и суждения. Одно ее
замечание, один намек ее уже могли погубить репутацию, - уж так она себя
поставила в обществе; боялись ее даже мужчины. Наконец она бросилась в
какой-то созерцательный мистицизм, впрочем тоже спокойный и величавый... И
что ж? Не было развратницы развратнее этой женщины, и я имел счастье
заслужить вполне ее доверенность. Одним словом - я был ее тайным и
таинственным любовником. Сношения были устроены до того ловко, до того
мастерски, что даже никто из ее домашних не мог иметь ни малейшего
подозрения; только одна ее прехорошенькая камеристка, француженка, была
посвящена во все ее тайны, но на эту камеристку можно было вполне
положиться; она тоже брала участие в деле, - каким образом? Я это теперь
опущу. Барыня моя была сладострастна до того, что сам маркиз де Сад мог бы
у ней поучиться. Но самое сильное, самое пронзительное и потрясающее в этом