почти тут же и поправился: нет, не знаю...
двадцать машина уже стояла у подъезда шестнадцатиэтажного блочного
дома. Лика полезла в сумочку за деньгами, Юра остановил: не надо. Я на
ней же поеду в гостиницу. Вы можете остаться здесь, сказала Лика. Уже
поздно, а у меня есть кушетка. Поболтаем... Юра мгновенно вообразил
все, что может случиться, в мозгу каруселью пронеслись лица Гали,
Арсения, Лики, его самого, пьяных знаменитостей из ресторана, и он в
отчаянье захлопнул дверцу и шепнул шоферу: поехали.
пути она преградила дорогу. Машина затормозила, и Юра, не решаясь
открыть дверцу, приспустил стекло. Ликино лицо возникло в окне с
вопросом: скажите, Юра, а Арсений - добрый? Водитель, воспользовавшись
тем, что дорога освободилась, ударил по акселератору, и Lволгаv
вылетела на проспект, оставив в раме заднего стекла обретающую после
толчка равновесие маленькую фигурку в синей дубленке.
вышине багровыми капельками темно-коричневую громаду Кремля, - Арсений
просил забрать у нее зажигалку. Мне еще этого недоставало!
и замер на пороге: в воздухе стоял спертый дух перегара, улавливаемый
даже им, выпившим сегодня порядочно, а с соседовой постели глядел на
Юру раскрытый бесстыдно раскинутыми ногами черный глаз шахны. Женщина
лежала на спине и громко, взахлеб храпела; сосед свернулся калачиком у
стенки и спал тоже. Сползшее на пол одеяло напоминало кучу грязного,
подтаявшего снега, какие там и сям были разбросаны по московским
улицам. Находиться в этой комнате возможным не представлялось, и Юра
тихонько притворил дверь.
смотрели телевизор, Юра попробовал заснуть, но свет негасимого бра бил
в глаза. Тогда Юра раскрыл Арсениеву папочку и стал листать. Где-то
посередине мелькнуло напечатанное вразрядку слово Lностальгияv, и Юра,
сам не зная почему, может - по созвучию с именем Галя, остановился
именно на этой странице:
пожалуй, был так себе, светский, в тон разговору, - отвечай что
угодно, ну, LГамлетаv там или LБориса Годуноваv, ну, из того,
примерно, что отвечают девяносто восемь человек из оказавшихся в моем
положении ста, - а я возьми да и ляпни, черт его знает зачем вдруг
возьми да и ляпни...
пожалуй, был так себе, светский, в тон разговору, - отвечай что
угодно, ну, LГамлетаv там или LБориса Годуноваv, ну, из того,
примерно, что отвечают девяносто восемь человек из оказавшихся в моем
положении ста, - а я возьми да и ляпни, черт его знает зачем вдруг
возьми да и ляпни: мол, LПятую колоннуv, - и сразу заминка какая-то
мгновенная, непонятно почему, в разговоре, во всей дешевой атмосфере,
словно откуда-то ясно стало им всем, то есть не только ей, а и им всем
и, может быть, главное, - мне самому, что струна задета подлинная,
искренняя, туго натянутая и, хоть и тиха, а перекрыла все вокруг: и
пластинку, и свечи горящие, и треп... Ну и ладно, возникла заминка и
прошла, и дальше все покатилось, как каталось не первый год, да у меня
что-то засверлило, засвербело, и глаза, наверное, посерьезнели, потому
что у Син°вой глаза погрустнели, а она сидела напротив меня и
взглядом, положением, так сказать, vis-б-vis, оказалась со мною
связанною; и эти грустные глаза, и этот неожиданный выход на
заглохшую, заросшую, на Бог весть когда протоптанную, а поди ж ты -
незабытую! дорожку, и воспоминания о Леночке Син°вой - той самой, что
вот, сидит передо мною, и о себе самом, какого меня давно и
безвозвратно нету на свете, о том, как я воспринимал ее в те несколько
незапамятных, неистребимых из памяти встреч, что дала мне судьба,
прежде чем так едко посмеялась, - все это в тот вечер поставило меня
вне компании уже невозвратимо. Я ощутил свое выключение и поэтому
знал, что любая моя страза прозвучит здесь отныне не случайно
вырвавшейся неловкостью, а откровенно непристойно, ну, вроде как в том
анекдоте... ну, вы знаете!.. ну, в концертном зале, на Шестой симфонии
Чайковского: кто сказал... °б твою мать?.. Извините, значит, музыкою
навеяло... помните? так вот, хоть я все это и ощущал, кожей
чувствовал, - сказал-таки, словно что-то меня несло: а не хотите, мол,
сыграть у меня?.. и тут поймал себя на том, что забыл имя героини,
помню только, что в предисловии к пьесе автор пишет: но ее можно было
бы назвать и ностальгией, - и так она для меня Ностальгиею и осталась:
а не хотите сыграть у меня... Ностальгию? и столь нахально выглядела
моя откровенность, столь вызывающе, столь неприлично, что все сделали
вид, словно и не заметили ее вообще, хотя, скорее всего, и на самом
деле не заметили, а Син°ва ответила что-то, но что именно-я не понял,
да и не в ответе, в конце концов, заключалась суть.
улицу, на мороз, и пошли все вместе, пока не приспела пора расходиться
кому куда, и ничего не случилось, и ничего не случилось, и ничего не
случилось, и ничего... а когда пора приспела, нам с Леною оказалось в
одном направлении, ну, почти в одном, настолько хотя бы, что проводить
ее я чувствовал себя просто обязанным, и тут-то она и отомстила за
непристойный выверт, который я позволил себе и в который, главное,
пытался затащить и ее. Ни о какой канаве на нашем пути я, естественно,
и не думал, я не подозревал даже, что на нашем пути есть какая-то там
канава, тоже мне, предмет для размышления! но Син°ва заранее, задолго
еще, спросила, и не то что бы иронически, а эдак... ну, вы понимаете
как... спросила, пойдем ли мы напрямик, через чертову эту канаву, или
сделаем крюк по дорожке, то есть имела в виду, что меня может испугать
столь комическое препятствие, несчастная водопроводная траншея, через
которую все окрестное население привычно прыгает который уже месяц, -
и спросила-то в таком тоне, что и не ответить никак, разве послать
Лену куда подальше и уйти в свою сторону, но на это меня, увы, никогда
не хватило бы, пусть и хотелось часто, - следовательно, из положения,
в которое теперь Син°ва поставила меня, приходилось искать выход, и
вот я, когда пресловутая канава, зашуршав осыпавшимися из-под наших
ног комочками снега и смерзшейся глины, сперва у Лены, а потом и у
меня благополучно осталась позади, я сказал фальшиво, ибо фальшь в
любой более или менее спокойный разговор заложила уже сама ситуация:
что ж вы, мол, Лена, не поинтересовались даже, не свалился ли я? А
может, вы рассчитывали, что я возьму вас на руки и перепрыгну вместе с
вами, и теперь разочарованы? - и она ответила, пусть слишком зло, а
все же не безразлично, все же - принимая мой тон и даже, как знать,
возможно, и извиняясь за намеренную, за мстительную бестактность, -
что ничего со мной случиться не могло, ибо я не позволил бы себе
оскандалиться (вот словечко! Ностальгии ли так говорить?!) перед
дамою, а про на руки - так и просто смолчала, давая тем самым отпор
возможным моим приставаниям, которых у меня и в мыслях не мелькало, и
не только сейчас, но и никогда, даже семь лет назад, в Ленинграде.
Впрочем, надеюсь, что отпор Лена давала не со зла, сама прекрасно
зная, что ничего такого у меня в мыслях не мелькало и мелькать не
могло, а - кто их, баб, разберет! - вдруг и пуще того: упрекая за
неуместную в этом скучном провинциальном П. излишнюю робость.
парадного, и дальше: ей - налево, на третий этаж, мне - направо, через
пустырек, через канаву - это происходило сначала по сути, потом -
фактически врозь, что, несомненно, следовало расценить как плюс, как
удачу, потому что, пущенный теми самыми комочками снега и смерзшейся
глины, подобный лавине, пошел уже у меня в мозгу, полетел, загрохотал,
смел все прочее со склона памяти - Ленинград семилетней давности. И
когда я, приходя в себя, очнулся - взгляд в потолок - лежащим навзничь
на узкой, с панцирной сеткою, коечке, Ленинград продолжал вращаться
перед глазами, и все вокруг Леночки да вокруг меня самого, ходящего
кругами вокруг нее...
этим городом, с Ленинградом, потому что иначе и не понять ничего. А
роман был старый, затяжной и кончился как-то неопределенно, гадостно,
так, что я года три просто боялся встречаться с объектом прежней моей
страсти, обходил стороною, а потом время от времени позволял себе к
нему приближаться, но вел себя подчеркнуто вежливо, в результате чего