АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
не люблю зиму, хотя с институтских лет никогда не ношу галош, которые старят
больше, чем седые волосы и морщины.
Наконец-то опять явилась весна...
"О, сколько их еще будет!.." - "Не так уж много, дружище, как тебе сейчас
кажется, - это говорит сегодняшний голос, голос шестидесятилетнего человека.
- Совсем немного, бедняга! Что?"
Этот вопрос в конце почти каждой фразы остался у меня, как наследство от
дяди Моти.
Значит, опять была весна.
На Тверском бульваре даже старые толстые липы, приодевшись, похорошели.
Даже луна казалась теплой.
Даже проститутки с Тверской - прелестными.
Даже у горластых газетчиков и папиросников, этих московских гаврошей,
были фиалки в грязных лапах. Торгуя ими, гавроши держали с нежностью
голубенькие букетики. А может быть, мне только мерещилась эта лирика.
Вероятно.
Когда к памятнику Пушкина, чуть подпрыгивая, подходил старший Никритин (я
называл его "Леонардо да Винчи из Газетного переулка"), наши гавроши
встречали этого Леонардо звонкими возгласами:
- Оптовик пришел!.. Оптовик!.. Оптовик!..
Старший Никритин, поддернув протертые брюки с романтической бахромой по
обшлагам, всегда покупал одну папироску. Поэтому гавроши и прозвали его
оптовиком.
В ту эпоху, изжившую себя одновременно с нэпом, все двадцатилетние
художники с Газетного, с Мясницкой, с Плющихи, с Коровьего вала и Собачьей
площадки были Леонардами, Рафаэлями и Рембрандтами. А потом, к тридцати и
дальше, просто-напросто бедствующими до старости славными малыми, к
сожалению, недоучившимися анатомии, рисунку, светотени и композиции. Я
дружил с ними и сейчас, по возможности, дружу, хотя осталось их на этом
комочке грязи меньше десятка.
Итак, даже луна казалась теплой.
Даже инвалиды двух войн, мировой и гражданской, улыбались, как
счастливцы.
Даже полустарики гуляли по бульвару под ручку со своими престарелыми
дамами, а более тормошливые из них - с юными девушками. Представьте себе,
гуляли и гуляли. На зависть своим белоголовым сверстникам.
А я, как дурак, не вылезал из душного театра, ругался, как извозчик, и
грыз Никритину.
Таиров сказал:
- Если Мариенгоф будет учить всех актеров, как надо играть, если он будет
мешать художнику, осветителю и суфлеру, а главное, портить роль Нюше, я
распоряжусь не пускать этого Шекспира в театр.
Но меня пускали. Со страхом, но пускали. Хотя в моем поведении ничего не
изменилось до последних генералок.
Только у Нюши неожиданно пропало молоко и пришлось перейти на
искусственное питание. Малыш пострадал больше всех.
На премьере, за несколько минут до того, как погасили свет, я в своем
кресле пятого ряда волновался еще больше, чем перед экзаменами в
приготовительный класс нижегородского Дворянского института, когда у большой
грифельной доски на предложение вычесть семь из двенадцати я чуть не
описался. Ей-богу, история повторялась в точности. К счастью, такое
отвратительное волнение на собственной премьере было не только первым в моей
жизни, но и последним. На всех остальных общественных просмотрах своих пьес
я уже был человеком. Возможно, это случалось потому, что рядом со мной в
кресле всякий раз сидела Никритина. Волновалась она. Волновалась, как я на
"Вавилонском адвокате". Как я у грифельной доски. Думается, именно это
действовало на меня успокаивающе.
После окончания "Вавилонского" кричали:
- Зеру!.. Зеру!.. Зеру!..
Тогда в Москве еще немногие знали фамилию актрисы.
Я с возмущением шипел про себя: "Невежды!.."
Но еще больше был возмущен, когда минут через десять опустили железный
занавес. Он закрыл даже самые горячие рты. И я, разумеется, счел это
"театральной интригой".
"Безобразие!.. Возмутительно!.."
И побежал за кулисы к Никритиной.
- Ты слыхала, как тебя вызывали?.. Слыхала?..
Спокойно, сосредоточенно, чуть священнодействуя, она перед трельяжем
снимала с лица темно-коричневый грим.
- Ты слыхала?.. Слыхала?..
- В Полтаве, - небрежно проронила она, вытирая о фланелевую тряпку
костяной ножичек с вазелином, - в Полтаве на моих премьерах было то же
самое.
И добавила:
- Я уже привыкла к этому.
- Вот как...
Я сначала остолбенел, потом улыбнулся.
- Не понимаю, мой дорогой автор, почему ты улыбаешься?
Тогда я расхохотался и поцеловал ее в навазелиненные губы:
- А знаешь, Нюшка, ты все-таки здоровая нахалка!..
Вскоре пошли газетные рецензии. Ее очень хвалили. Но я только
презрительно посвистывал. Очевидно, потому, что Никритину не называли
"идиоты-критики" юной Комиссаржевской, как в Полтаве. Где, без сомнения,
критическая мысль была тоньше. К моему удовольствию и некоторому
удовлетворению, через неделю с обложек театральных журналов лукаво
засверкали белки черномазой Зеры.
Я покупал эту замечательную литературу дюжинами и рассылал ее по почте. В
Пензу, в Нижний Новгород, в Петроград. Своим школьным друзьям и своим
Любовям - первой, второй, третьей, четвертой...
И только Рюрик Ивнев по недомыслию искренне удивлялся.
- Что делается в мире? - говорил он тоненьким голоском. - Наша Мартышка
стала знаменитой актрисой!
- Не понимаю, болван, чему ты удивляешься!
Он вытаращил глаза примерно так же, как я, когда я услышал: "В Полтаве на
моих премьерах было то же самое".
Подошло лето.
Сезон в Камерном театре закрылся.
Никритиной увеличили жалованье на пятнадцать рублей.
Мне удалось выполнить и второе свое обещание: отправиться с Мартышкой в
Париж.
Нашего парня мы, разумеется, оставили на бабушку.
Бабушка!.. Какое это чудное заведение - бабушка! Что бы мы делали без
этого чудного заведения, придуманного самой жизнью?..
Итак:
- В Париж! В Париж!
21
Годы шли. Нет, годы бежали. А почему, в самом, деле, не ходят они
солидно, неторопливо, как, например, главные бухгалтеры? Нет тебе этого!
Бегут проклятые годы. Бегут, как черт знает кто.
- Знаешь, Ниночка, - сказал я, - по моим наблюдениям, теперь и для
Качалова, как для имажиниста Мариенгофа, не существует богов ни на небе, ни
на земле.
- Уж конечно! Конечно! - нервно подергивая плечиками, отвечала Литовцева.
- С кем поведешься, от того и понаберешься.
После воспаления легких Качалов отдыхал и поправлялся в Барвихе, что под
Москвой.
Тогда же там отдыхали и поправлялись после своих хворостей, очевидно,
неизбежных в возрасте, который так и называется преклонным (перед болезнями,
что ли?), Константин Сергеевич Станиславский и Марья Михайловна
БлюментальТамарина.
Замечательная "старуха"! Сценическая "старуха" с молодых лет. Малый театр
в то время был ими богат и славен.
В один из понедельников, когда МХАТ отдыхал, Литовцева заехала за мной и
Никритиной:
- Толя, Нюша, поедемте к Василию Ивановичу. Он звонил по телефону. Очень
хочет вас видеть.
Мартышка схватилась за голову обеими руками:
- Ужас! Ужас!
- Что, Нюшенька, не можешь?
- У нас сегодня чтение пьесы. У Таирова в кабинете.
И верхняя губа ее, искривившись, запрыгала, как у младенца, собиравшегося
заплакать.
- А ты можешь. Толя?
- Очень даже.
- А с Нюшей мы поедем в следующий понедельник.
Тут же Литовцева заботливо проскрипела:
- Только, друг мой, ты уж не засиживайся у Василия Ивановича.
- Ладно.
- И стихи свои ему не читай, пожалуйста. Читай уж мне, дома. Я хоть не
после болезни. Я их получше перенесу.
- А тебя, Нина?..
- Что меня?
- Ведь тебя, дорогая, тоже довольно трудно переносить. Даже здоровому
человеку.
- Такого нахала, как ты, мой друг, еще свет не видывал.
- Невозможнейший! - предательски согласилась Никритина.
Падал снег.
Барвихинские столетние сосны стояли вокруг дома этакими кавалергардами в
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 [ 67 ] 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
|
|