неугомонное его эхо, та, что его носила, давно лежит в земле, над ней давно
сомкнулись ночь и забвенье; но тогда солнце ее славы стояло в жарком зените.
даже и не подумавши о том, о чем, верно, подумали сейчас вы, мой читатель, -
что являться на люди с Грэмом без сопровождения мадам Бреттон мне, быть
может, и не следовало. Такая мысль не могла даже родиться у меня в голове,
тем более не могла я высказать ее Грэму, иначе бы я стала жертвой
собственного презренья, меня бы стал жечь огонь стыда, столь неугасимый и
пожирающий, что я бы его не вынесла. Да и крестной моей, знавшей меня,
знавшей своего сына, следить в роли дуэнья за братом и сестрой показалось бы
так же нелепо, как держать платного шпиона, стерегущего наш каждый шаг.
надеть мое дымчатое платье и стала искать его в дубовом шкафу в спальне, где
висело не меньше сорока вещей. Но в шкафу произвели реформы и нововведенья,
чья-то прилежная рука кропотливо расчистила ряды одежд и кое-что перенесла
на чердак, в том числе и мой наряд. Я отправилась туда. Я взяла ключ и пошла
наверх бесстрашно, почти бездумно. Я открыла дверь и вошла. И что же! Вы,
быть может, не поверите, мой читатель, но я нашла на чердаке не ту темноту,
какой ожидала. Откуда-то его озарял торжественный свет, словно от огромной
звезды. Он светил так ясно, что я различила глубокий альков, задернутый
красным линялым пологом; и вдруг, на глазах у меня, все исчезло - и звезда,
и полог, и альков; на чердаке сгустилась тьма; у меня не было ни времени, ни
охоты расследовать причины этого дива. Быстро сдернула я с крюка на стене
свое платье, дрожащей рукой заперла дверь и опрометью кинулась вниз, в
спальню.
уберешь волосы, не застегнешь крючки. Потому я призвала Розину и дала ей
взятку. Взятка пришлась по душе Розине, и уж она постаралась мне угодить:
расчесала и убрала мои волосы, не хуже любого парикмахера, кружевной ворот
приладила с математической точностью, красиво повязала бархотку - словом,
сделала свое дело, как проворная Филлида{265}, какой она умела стать, когда
пожелает. Дав мне в руки платочек и перчатки, она со свечой сопроводила меня
вниз; я позабыла шаль, она кинулась за нею; и вот мы с доктором Джоном
стояли внизу, ожидая ее.
Опять вам не по себе. О! Снова монахиня?
поддалась обману чувств, и раздосадовал меня. Он не хотел мне верить.
оставляет в них отблеск, какой ни с чем не смешаешь.
бледность и то, что француз назвал бы "опрокинутое лицо".
что увидела. Разумеется, он рассудил по-своему: мол, все порожденье тех же
причин, обман зренья, расстроенные нервы и прочее. Я ни на йоту ему не
поверила; но противоречить ему не решилась - доктора все такие упрямцы, так
неколебимы в своих сухих материалистических воззреньях.
обитатели дворца и особняков хлынули в партер и кресла, заполняя зал
сдержанным говором. Я радовалась чести сидеть перед этим занавесом и ждала
увидеть существо, чья слава наполняла меня таким нетерпеньем. Оправдает ли
она мои надежды? Готовясь судить ее строго и беспристрастно, я, однако ж, не
могла оторвать глаз от сцены. Я еще не видывала людей столь необыкновенных и
хотела воочию удостовериться в том, что являет собой великая и яркая звезда.
Я ждала, когда же она взойдет.
засияли ее лучи. Свет их еще был полон ровной силы; но эта звезда уже
клонилась к закату; вблизи различались в ней признаки близкой погибели,
упадка. Так яркий костер еще догорает, но вот-вот рассыплется темной золой.
грубые и резкие, нечто большое, угловатое, желтое. Увидела же я тень
царственной Вашти: королева, некогда прекрасная, как ясный день, потускнела,
как сумерки, истаяла, как восковая свеча.
удивительной женщиной, в силе и славе двигавшейся перед пестрым собраньем.
Скоро я поняла свое заблужденье. Как я ошиблась в ней! Я увидела перед собой
не женщину, вообще не человека; в обоих глазах сидело у ней по черту.
Исчадья тьмы питали ее слабые силы - ибо она была хрупким созданьем;
действие шло, росло волненье, и они все более сотрясали ее страстями
преисподней. Они начертали на ее высоком челе слово "Ад". Они придали голосу
ее мучительные звуки. Они обратили величавое лицо в сатанинскую маску. Они
сделали ее живым воплощеньем Ненависти, Безумия, Убийства.
грубое, ужасное.
конь, вспоротый рогами быка, - не так возбуждали охочую до острых приправ
публику, как Вашти, одержимая сотней демонов - вопящих, ревущих,
неотступных.
ими не возмущалась, нет, - неуязвимая, она жаждала борьбы, ждала новых
ударов. Она стояла не в платье, но окутанная античным плащом, прямая и
стройная, подобно статуе. На пурпурном фоне задника и пола она выделялась,
белая, как алебастр, как серебро, - нет, как сама Смерть.
существо, столь непохожее на его творенье. Он не нашел бы в нем мощи, силы,
полнокровия, плоти, столь им боготворимой; пусть бы пришли все материалисты,
пусть бы полюбовались.
неточно и оттого не выражает истины. Она словно видит источник скорбей и
готова тотчас ринуться с ними в бой, одолеть их, низвергнуть. Сама почти
бесплотная, она устремляется на войну с отвлеченностями. В борьбе с бедой
она тигрица, она рвет на себе напасти, как силок. Боль не ведет ее к добру,
слезы не приносят ей благой мудрости, на болезни, на самое смерть смотрит
она глазами мятежницы. Дурная, быть может, но сильная, она силой покорила
Красоту, одолела Грацию, и обе пленницы, прекрасные вне сравненья, столь же
несравненно ей послушны. Даже в минуты совершенного неистовства все движения
ее царственны, величавы, благородны. Волосы, растрепавшиеся, как у бражницы
или всадницы, - все же волосы ангела, сияющие под нимбом. Бунтующая,
поверженная, сраженная, она все же помнит небеса. Свет небес следует за нею
в изгнанье, проникает его пределы и озаряет их печальную оставленность.
особу, и она пройдет ее насквозь, как сабля Саладина вспарывает пуховую
подушку. Воскресите Пауля Петера Рубенса, поднимите из гроба, поставьте
перед нею вместе с полчищами пышнотелых жен - и она, этот слабый жезл
Моисеев, одаренный волшебной властью, освободит очарованные воды, и они
хлынут из берегов и затопят все их тяжкие сопмы.
убедилась; хоть и дух, однако ж дух страшного Тофета{267}. Но коли ад
порождает нечестивую силу, такую могучую, не прольется ли однажды ей в ответ
столь же сильная благодать свыше?
предлагать ему вопросы. Власть таланта вырвала меня из привычной орбиты;
подсолнух отвернулся от юга и повернулся к свету более яркому, не
солнечному, - к красной, раскаленной слепящей комете. Я и прежде видывала
актерскую игру, но не предполагала, что она может быть такой - так сбивать с
толку Надежду, так ставить в тупик Желанье, обгонять Порыв, затмевать
Догадку; вы не успели еще вообразить, что покажут вам через мгновенье, не
успели ощутить досаду, оттого что вам этого не показали, а уж душу вашу
захватил восторг, будто бурный поток низвергся шумным водопадом и подхватил
ее, словно легкий лист.
человеком серьезным, чувствительным, слишком мрачным и слишком внушаемым.
Мне он никогда не являлся в таком свете, подобных недостатков я не могу ему
приписать. Он не склонен был ни к задумчивости, ни к излияниям;
впечатлительный, как текучая вода, он почти как вода не был внушаем - легкий
ветерок мог его всколыхнуть и он мог выстоять в языках пламени.
не мысли; он умел чувствовать, и чувствовать живо, но он не отдавался
порывам; глаза его и губы вбирали светлые, нежные, добрые впечатленья, как
летние облака вбирают багрец и серебро, зато все, что несет грозу, бурю,
пламя, опасность, оставляло его чуждым и безучастным. Когда я наконец-то
взглянула на него, я, к облегчению своему, обнаружила, что он следит за
мрачной, всесильной Вашти не с изумленьем, не с восхищеньем и не со страхом
даже, а лишь с большим любопытством. Ее муки его не задевали, ее стоны -
хуже всяких воплей - его не трогали, неистовство ее, пожалуй, его
отталкивало, но не внушало ему ужаса. Холодный юный бритт! Бледные скалы его
родного Альбиона не так спокойно смотрят в воды канала, как он смотрел
сейчас на жреческий огонь искусства!
спросила, что он думает о Вашти. Звук моего голоса словно разбудил его ото
сна, ибо он глубоко погрузился в собственные думы.
затем на губах его заиграла странная усмешка, холодная, почти бессердечная.
Полагаю, как подобным натурам он и был бессердечен. Несколькими сжатыми
фразами он высказал свое мнение о Вашти. Он судил о ней не как об актрисе,
но как о женщине, и приговор оказался безжалостным. Вечер уже был отмечен в
моей книге жизни не белым, но ярко-красным крестом. Но еще он не кончился;
ему суждено было навсегда остаться в моей памяти, запечатлеться в ней