его страдания не имели сейчас никакого значения, никакой цены. И Кузнецов
бегло удивился, почему он жив, почему он еще сипит и живуче выгибает голову
здесь, рядом с нишей, где лежала накрытая плащ-палаткой Зоя. "Его-то
уберегли! - подумал он с приступом бешенства. - Если бы я знал, все было бы
не так! Дроздовский видел, как ее ранило?.."
Слышишь, комбат?
второпях намотанный в низине связистом, чуждо белел на его шее, утолщая ее,
скрадывая плечи; лопатки горбато проступали под шинелью, руки безвольно
висели.
овале лица круглились его синие влажные глаза. - Что у тебя было с ней,
Кузнецов?.. Я догадывался... Я знал, чего ты хотел! Но ты напрасно надеялся,
напрасно!..
эти обрывистые слова в каком-то безумии подавленности и ревности, такой
немыслимой теперь, что Кузнецов прислонился к стенке ровика, зажмурился:
невозможно было видеть стоячий, больной взгляд Дроздовского, этот сползавший
бинт на его шее, эти пятна крови на воротнике. Еще секунду назад Кузнецов
готов был понять, простить, забыть многое, что было между ними, но оттого,
что Дроздовский, раненный вместе с ней, не видел, как погибла Зоя, и от этой
его ревности, на которую никто не имел права, он передернулся, сказал
хрипло:
погасить в душе вспышку против него, не слышать, не видеть его, не
продолжать разговор.
рванувшись из ровика, Дроздовский, как в припадке искривив рот, подскочил к
лежащему под бруствером немцу.
силилась вырвать из кобуры неподдававшийся ТТ, и Кузнецов, поняв значение
этого жеста, бросился за ним.
его, налитого дикой, одержимой силой; тот порывисто выпрямился с искаженным
белым лицом.
ровика, а он вправо и влево нырял головой, мотая развязавшимся бинтом, и, не
сдерживая слез бессилия, обезумело выкрикивал:
говорил Уханов. - Это и дурак сможет! А ну остынь, остынь, комбат! Контужен?
При чем тут фриц? Опомнись! Фриц-то при чем?
судорожных вдохов и выдохов, проговорил:
добавил разбито и слабо: - Сейчас пройдет. Я на энпэ...
комбата на энпэ и поправь ему как следует перевязку.
за Дроздовским по ходу сообщения.
незаметный, будто чужой, сидел в проходе ниши, прикованно глядел на
аккуратные золотые часики с тоненькой змейкой цепочки, круглые, трогательно
маленькие на его рукавице, и молчал непроницаемо.
Что тебе время?
покусав усики, тоскливо и горько улыбнулся. - Подарить некому. Что делать с
ними? Зое хотел... И вот думаю: зеленая я трава. Зачем ей всякие штуки про
себя вкручивал: мол, все бабы мои были. Баланда. Баланду травил, сержант. Ни
одной настоящей не было...
трофейщину!
смятую пачку сигарет, отобранных у немца, понюхал зачем-то пачку, брезгливо
поглядел на этикетку, где по желтому песку шел мимо египетских пирамид
караван верблюдов, сказал:
дивизию. Кого с ним пошлем?
расстегнутого ватника зажигалку и, прикурив, сощурился на противоположный
берег.
он и сплюнул. - Тьфу, дьявол, трава какая-то! Отрава!
Нечаева? Или этих связистов?
ничего не попишешь. На кой тогда нянчились с ним? Оставайся у орудия с
Нечаевым и Рубиным. Может, стрелять придется. Сам доведу как-нибудь. Ты
только вот что, лейтенант... - Уханов втоптал в землю до ногтей докуренную в
несколько затяжек сигарету, с медленным, страдальческим каким-то вниманием
посмотрел в сторону ниши. - Ладно, все, лейтенант, сам понимаешь. Война,
мать ее растак! Сегодня одного, завтра другого. Послезавтра тебя.
На той стороне осторожней: не напоритесь на немцев. Я зайду в землянку к
раненым.
Уханов размашисто закинул автомат за плечо, усмехнулся одними глазами. -
Будь жив, лейтенант! Рубина возьму.
"языка" надо отправить на КП дивизии, готовность отвести, переправить немца
на противоположный берег, рискуя в который раз за одни сутки, приступ
мстительной ненависти, вырвавшейся у Дроздовского, потрясенность Нечаева,
завороженно разглядывавшего крохотные дамские часики на своей огромной
рукавице, - все было из чужой, виданной в больном жару, нереальной жизни, а
настоящая жизнь, с обычным солнцем, обычными звуками, ясным и покойным
светом, отдалилась в неизмеримый часами мрак этой ночи, и хотелось сесть на
станину орудия или обессиленно лечь на снег, закрыть глаза и молчать.
раненым. Сейчас сходить!.." - стал внушать себе Кузнецов и, как непомерную
тяжесть, подняв с земли автомат, держа его стволом вниз в опущенной руке,
невольно посмотрел в нишу.
Кузнецов испугался, что ветер внезапно сорвет плащ-палатку, вновь обнажит
беспощадно ее, неживую, беззащитную, калачиком сжавшуюся в этой холодной
снарядной нише. И, задевая стволом автомата за сугробы, дрожа от озноба,
ссутулясь, он побрел к выбитым в обрыве берега ступеням.
запахом пота, нечистых бинтов, нагретых шинелей, ударил ему в нос из мутно
освещенного двумя чадящими керосиновыми лампами подземелья. Это был угарный
запах человеческой беспомощности, но в нем пока чувствовалась жизнь и
надежда на жизнь.
разных углах - те, кого приносили сюда в течение дня, начиная с бомбежки и
первой танковой атаки.
в полутьме заворочались на полу тела под шинелями, послышались вздохи,
стоны, голоса, тихие, раздавленные долгой борьбой с болью:
течет... Ремнем бы затянуть ногу, плаваю, ровно в луже.
стало?
горячих волнах: никто из лежавших здесь еще ничего не знал. И шепотом прошло
по блиндажу - как легкие толчки в грудь:
последний остался? А Зоя где же?
самый белесый мальчик, неловко скрывавший свой первый испуг на войне, когда
Кузнецов во время бомбежки спрыгнул к нему в ровик, и Чибисов с
перебинтованной рукой, висевшей на грязной марлевой перевязи.
докрасна печки, на которой бурлили котелки с растопленным снегом. Увидев
Кузнецова, нетвердо стоявшего, в ватнике, с черными кругами смертельной