между нами установились взаимно официальные отношения. А можно ли что
вообразить хуже, мучительнее официальных отношений, имеющих прошлым
некоторый интим?
деревенском ссыльном детстве, возникла заочно, по фотографиям, как у
солдата срочной службы к героине-доярке, чей портрет напечатан на
обложке LОгонькаv, а первая встреча случилась позже, уже в отрочестве,
в пятьдесят шестом, когда неожиданно грянула свобода передвижения
внутри нашей с отцом необъятной Родины, и он, словно попавший на ЛВЗ
алкаш, стал свободою упиваться: мотаться то в один, то в другой ранее
запретный для него город, безрасчетно тратить на билеты деньги,
выданные в качестве компенсации за восемнадцать лет тюрем, лагерей,
ссылки, - деньги, впрочем, совсем небольшие, ибо свобода у нас дешева,
да и стоит ли дороже эта так называемая свобода: ограниченная
государственными границами, Пропискою, вечным отсутствием в гостиницах
мест? Ее и за свободу-то принять можно только после колючки и
комендатур. Пьянящее чувство воли, которое от этих поездок - отец
всегда брал с собою меня - испытывал и я, казалось мне тогда
совершенно нормальным, естественным для любого человека, даже если он,
подобно мне, рожден в рабстве, - и только потом, позже, столкновения,
знакомства с сотнями, с тысячами разных людей, что находят вкус именно
в подчинении, во всяком случае - в комфорте, подчинением приносимом, -
развеяли мою иллюзию, дали повод предположить, что причиною опьянения
являлись наследственные механизмы: мои прапрадеды и их
соотечественники слишком уж любили волю; потому, видно, их родина -
другая родина, объятная, - лет триста назад независимости и лишилась,
что, впрочем, смирению их не научило; они бунтовали, боролись,
практически всегда оказывались побежденными, но бунтовали снова. Мой
прапрадед оказался жертвою одного из таких бунтов: сосланный в Россию,
по видимости смирившийся, он таки сумел передать дальше, в будущее,
свои к рабству не приспособленные гены - и вот теперь они заиграли во
мне. Чего б я только не дал, чтобы гены прапрадеда остались в чистоте,
не слились, не смешались бы с генами рабов, родину прапрадеда
поработивших, - тогда, надо надеяться, не возникло бы у меня этой
унизительной, рожденной комплексом неполноценности любви к
Ленинграду - но, увы, генам, чтобы жить, мешаться необходимо.
(тогда я не знал еще, что на М. Морскую) - по Московскому проспекту,
мимо Парка Победы, мимо чугунных Московских Ворот, потом по
Загородному и по еще мощенной в те поры Гороховой - нет, вру! не
Гороховой, по Дзержинского (как забавно в этом переименовании лавочка
соотечественника моих прадедов сассоциировалась с гороховым пальто), и
я, не отрываясь от стекла, расплющив об него нос, смотрел в окно на
слепленные в сплошную стену разноцветные, образующие темную, сырую
гамму дома, на зеленые стеклянные круги домовых номеров, на трамваи
посередине проспектов, на кариатид с закопченными, геморроидальными
лицами, на экзотические вывески КОФЕЙНАЯ, РЮМОЧНАЯ и еще на что-то, но
никак не мог ощутить, что свидание с объектом моей детской страсти уже
сбылось: то ли потому не мог, что первый в жизни воздушный полет
назеленил меня позеленее домовых номеров и вывернул наизнанку, то ли
потому, что все-таки надо же для встречи с городом ступить ногою на
его землю, пусть даже скрытую булыжником или асфальтом, пусть не землю
даже - искусственную насыпь на болоте. Первые шаги - едва автобус
остановился - я сделал по тротуару Невского и увидел впереди, на
площади, длинное и низкое зеленое здание, исчерченное белыми
колоннами; здание было незнакомым, не вязалось в мозгу ни с одной
фотографией, ни с одним кадром из фильма, и я спросил отца, что это, а
он ответил: Растрелли, Зимний дворец, - и я не поверил, то есть,
разумеется, поверил, с чего мне, интересно, не верить собственному
отцу?! - но не вместил в себя, не примирился с информацией, не сумел
соотнести ее с лежащей перед глазами существенностью, и так тянулось
долго - не в тех масштабах времени долго, не часами, не днями, да и не
знаю, до конца ли прошло теперь. И вот еще что я запомнил из того,
начального впечатления: отец сказал: Растрелли, а мне в голову лез
почему-то исключительно штурм Зимнего, братишка, повисший на чугунном
орле ворот.
запойными, я не желал расставаться с городом ни на минуту, как не
желают расставаться в ранние, лучшие свои поры влюбленные, не желал
терять время даже на еду и сон и, уезжая, увозил с собою живой - как
мне наивно казалось - образ Ленинграда и даже - какая наглость! -
ощущение взаимности, в которую мне тогда не могло еще не вериться.
Потом случилось множество встреч - тоже как у влюбленных: каждая
свободная минута, каждая возможность или даже только возможность
возможности - и я уже там, у него, в нем, и чем дальше, тем лучше я
знаю его лицо, его тело, и кажется, что даже знаю и душу его. Обычная
ошибка: что душа?! - и тело возлюбленной не дано нам познать до конца,
пусть оно стройно, красиво и на поверхностный взгляд понятно, как у
нее, у моей северной столицы.
я в Ленинграде: уже не в гостях, уже навсегда, во всяком случае -
надолго: начинаю учиться в нем, жить. Подлетая к Пулкову, я и
вообразить не мог, что именно теперь, когда мы вместе, он, старый мой
знакомый, мой возлюбленный, которого я знал в любой месяц года, только
что года носят разные номера; при любой погоде, только что не
подряд, - что он не захочет принять меня, оттолкнет так холодно и зло,
А он правда готов был улыбнуться маленькому смешному провинциалу,
заходящему иногда на часок с обожающим взглядом, готов был даже и
приласкать, но когда провинциал обнаглел, попробовал стать на равную
ноту, стать ЛЕНИНГРАДЦЕМ... Такую фамильярность допускать не
следовало! И потому весь город с его зданиями и улицами, составленными
из этих зданий; с его Невой, речками и канавами, сливающимися в эту
Неву и текущими потом в мелкий и мутный Финский залив; с его людьми,
полными мертвенного и неистребимого снобизма жителей разжалованной
имперской столицы, - весь город тут же сделался со мною вежлив и
холоден безупречными вежливостью и холодностью хозяина к лакею. Я не
умел этого выносить. Я медленно, постепенно, день за днем сходил с
ума, и чем сильнее меня оскорбляли, тем больше мне хотелось
соединиться с ними, с моими оскорбителями, оказаться принятым в их
круг, тем глубже рабскими своими генами чувствовал я стыд за низкое
рождение: не в нем, в великолепном городе-кладбище, а где-то на
Дальнем Востоке, в исправительно-трудовом лагере.
приписывал их ни в чем не повинным дурному климату и пасмурной погоде.
столицы, заметна нестыковка полов в рассказе, некая даже в этом
отношении неловкость, двусмысленность: моя возлюбленная - и рядом
слова мужского рода: ГОРОД, ЛЕНИНГРАД, ПЕТЕРБУРГ... - а тут все
мгновенно становится на места: ОНА - город, ОНА - Ленинград, ОНА -
Петербург, и тоже не отдаленная какая-то, не лицо, мелькнувшее на
Невском, в толпе, как в первые мои приезды, гостевые, а реальная
студентка третьего курса актерского факультета Леночка Син°ва, которую
я встречаю каждый день, кроме, увы, воскресений, то на широкой
мраморной лестнице, то в огромном прохладном вестибюле учебного
театра - бывшего Тенишевского училища, то в вечерних аудиториях, куда
заглядываю с однокурсниками, чтобы найти место для репетиций.
показалась, столь же и недоступною; не могло быть и речи, чтобы
подойти к ней, познакомиться, пригласить куда-нибудь там в кино:
королева! - а я, выскочка, парвеню, случайно допущенный ко двору,
готовый кичиться своею допущенностью передо всем миром, но перед нею
недостойный выказывать даже восхищение, рабью преданность, но только
тенью стоять за колонной и тихо смотреть. Спустя время я начал
находить даже некий мазохистский, сладостный вкус в тайном моем
обожании, в параллельном проживании двух жизней, и эта вторая,
секретная, украдкая, воображаемая защищала в определенном смысле от
первой: явной, жестокой и злой.
красивый, любящий выпить, старший меня на добрый десяток лет, уроженец
моих же сибирских мест и, по законам землячества, взявший надо мною
некоторое, что ли, шефство, которым я всегда тяготился. но избавиться
от которого мне недоставало решимости, позвал к себе после занятий:
развлечься. Будут девочки, лоснясь, ухмыльнулся он, и мы пошли за
водкой и закусыо. Игорь, несмотря на то что тоже пришелец, никаких
комплексов от столкновения с Ленинградом не испытывал, даже комплекса
бездомности, ибо с ошарашивающей легкостью получил, устроясь
дворником, бесплатную комнатку, вход из подворотни: что-то вроде
каморки, откуда Раскольников спер в прошлом веке топор для гнусного
своего эксперимента, комнатку грязную, обшарпанную, вонючую, и не
следовало даже и ожидать, что там может произойти что-нибудь хорошее.
Действительность, однако, превзошла все мои предчувствия, самые
худшие: одною из девочек оказалась Лена Син°ва.
произносил тост, когда требовали, послушно смеялся, когда шутили, и
сознание, как тогда, с Зимним, снова не вмещало существенности, Лена,
правда, казалась тиха, молчалива, грустна, но один уже факт ее здесь
присутствия опрокидывал для меня весь мир с ног на голову, а я из
последних сил за этот мир цеплялся - каких фантастических объяснений
Лениному присутствию только но придумывал! - довольно безуспешно