усталости под глазами, он робко втянул голову в плечи, заморгал с ожиданием
удара, окрика, прошептал несвязно и оправдательно:
товарищ лейтенант...
эту чугунную обременяющую его ношу, и, дернув ворот, коснулся горла холодной
перчаткой. -Лейтенант Давлатян... где?
донесся призывный шепот из полутьмы блиндажа. - Живой он... Вас он просил.
по-мальчишески светло, точно облегчение тот принес в блиндаж. И в том, как
Святов посмотрел и сказал, была нескрытая радость человека, оставшегося в
живых:
неестественно горячему блеску глаз из белых бинтов, окутавших голову, узнал
Давлатяна.
не мог...
головы, пухло перебинтовано и бедро; ноги прикрыты шинелью, а в ногах шапка,
брезентовая сумка, выданная на формировке, пустая кобура с ремнем, котелок
со снеговой водой.
рад, Коля, что ты пришел. Я Зою просил, чтобы она сказала тебе. Я даже
записку писал!
лице, бледном, маленьком, детском в окантовке бинтов, утратившем смуглость,
обычную жизненную подвижность; запекшиеся, искусанные до кровоподтеков губы
проговаривали слова, но в новой интонации его голоса не было того чистого,
трогающего воспоминаниями о чем-то мирном, солнечном, довоенном, что так
поражало и удивляло раньше Кузнецова. И, не зная зачем, подсознательно желая
услышать то прежнее, школьное, успокаивающее, он спросил:
Давлатян, - теперь я буду жить, я уверен... Теперь только боль, знаешь!
Кончился дурацкий бред. Но ерунда... Жаль, я не могу себе простить, мне
жалко своих ребят. Все начал ось с бомбежки... Как там наверху, Коля?
Расскажи мне...
балку и снова...
Если, конечно, можешь.
затихло беспокойное шуршание соломы на полу, раненые вслушивались в
негромкий разговор лейтенантов: те, кто был еще в силах приподняться,
напрягались поймать слухом слова облегчения и дуновение надежды от нежданно
пришедшего с батареи лейтенанта, наделенного завидной, счастливой судьбой
говорить нормальным голосом, ходить, чувствовать свое целое тело. Даже то,
что этот лейтенант, командир взвода, не был ранен, рождало надежду на
избавление: значит, батарея еще жила, значит, еще там, наверху, были люди.
Но никто не вмешивался в разговор, не прерывал, лишь тяжелораненые, не
приходя в сознание, стонали в углах.
будет через час. Не знаю, когда появится возможность всех их отправить в
медсанбат, не знаю, где сейчас медсанбат".
осторожно наступившего затишья в блиндаже, его раздвинутые на половину лица
глаза с нездоровым, жарким огнем возбуждения блуждали по потолку, по лбу
Кузнецова, находили его глаза и стыдливо спрашивали, что он думает о нем:
осуждает, жалеет, сочувствует? И Давлатян заговорил горячо и не совсем
внятно:
Тогда, под Воронежем, заболел этой идиотской болезнью, а теперь ранило...
Ну, что же это такое? Мне не повезло, не повезло! А я так мечтал попасть на
передовую, я так хотел подбить хоть один танк! Я ничего не успел. Вот тебя
не ранило, тебе очень повезло. А мой взвод... Начиная с бомбежки... Ты
понимаешь меня, Коля? Бессмысленно, бессмысленно случилось со мной! Почему
мне не везет? Почему я невезучий, Коля?
он понял, что тот может сейчас заплакать от рокового несчастья, от
невезения, от досады, и смутное чувство собственной взрослости охватывало
Кузнецова. Они были объединены и вместе с тем разделены бесконечностью лет.
Давлатян был где-то в мягкой, прозрачной и приятной дали, в прежнем и
прошлом, в том наивном, детском - в училище, на марше, в ночи перед боем, -
он остался там. Нет, он не видел ни смерти наводчика Касымова, ни смерти
Сергуненкова, ни гибели расчета Чубарикова под гусеницами танка, ни пленного
немца, ни разведчика в воронке, ни в той смертельной низине сжавшейся
калачиком на снегу Зои, под боком которой расплывалось темное пятно и
валялся маленький, игрушечный "вальтер". Одни сутки, как бесконечные
двадцать лет, разделяли их, и счастье Давлатяна было несчастьем Кузнецова,
потому что память его не освобождалась, держала все.
того, что было, и есть смысл? Это так, и этого не знает Давлатян. Нет, нет,
не может быть бессмысленно! Почему, зачем тогда все? Зачем тогда я стрелял и
видел в этом смысл? Я ненавидел их, убивал, я поджигал танки, и я хотел
этого смысла! И когда пошли к воронке - тоже. Да, был смысл, я знаю. Но
смерть Зои - это бессмыслие, невозможное бессмыслие! Почему она? И смысл и
бессмыслие?.. Да, да. Я не могу почему-то сказать об этом Давлатяну. Если бы
он видел, как она лежала на снегу, в низине, сжавшись калачиком, а руки были
на животе!.."
полуулыбкой, он никогда не улыбался так. - Может, тебе и повезло... Война не
кончилась, Гога. В госпитале подлечат - и все танки твои...
заворочал забинтованной головой. - Для чего ты сказал? Для чего ты это
говоришь? Как назло, как назло, меня... Я выстрелил четыре раза!.. Я ничего
не успел, я не хотел такого везения! Ты меня не понимаешь, я не хочу такого
везения! Это судьба такая!
зайду еще. Надеюсь, утром всех отправят в медсанбат. Всех! - добавил он
тверже, чтобы как-нибудь ответить на эти из разных углов тоскливо-терпеливые
взгляды не прерывавших их разговор раненых, и, сказав, пошел к выходу,
потому что других обнадеживающих слов недоставало ему в душе.
жду!.. Коля, пойми, так с ума сойти можно! Хоть бы в медсанбат скорей! И
Зою, Зою пошли к нам. Скажи, возле орудия ранило кого-то, да?
только придут машины.
одной судьбой жить, Святов и Чибисов; юное, не умеющее ничего скрывать,
омытое внутренней радостью лицо связиста Святова, длинная шея его, высоко
вытянутая из ворота ватника, напоминали чем-то Сергуненкова. Да, все в
Святове говорило о непотаенной надежде жить, о том, что, слава Богу, его
легко ранило, поэтому он готов с охотой, с добротой ходить, ухаживать за
всеми, перевязывать и услужливо выполнять любые распоряжения Кузнецова. Но
Кузнецов никаких распоряжений не давал - шел к выходу из блиндажа; неясно
видя, пошарил рукой внизу стены, нащупал автомат, раскрыл дверь и вышел.
лап по снегу.
размыто, нечетко: прижав стянутую бинтами руку к груди, переваливался с ноги
на ногу и страдальчески дрожал бровями, всем грязным своим маленьким
личиком, точно мука съедала его, и, не стерпев, не вынеся, он решился тайно
высказать ее Кузнецову именно здесь, а не в блиндаже.
Чибисов с обрывающими дыхание слезами в голосе. - Не совладал я с собой, не
совладал... Совестно мне... Что ж делать-то мне? Товарищ лейтенант, не хотел
я. Страх был, страх, Го-осподи!
подергиваясь.
в блиндаж и ухаживайте за ранеными. Идите, Чибисов, идите...
меня мало, убить на месте! Не совладал я...
на берегу. Нигде ни единого выстрела. Белой зыбью скользила, приплясывала
поземка по иссиня-бледному катку стылой реки с черными впадинами огромных
прорубей - в близких полыньях, пробитых снарядами, мнилось, позванивали,