безалаберную, разбросанную, бестолковую, не понимала, ведь при всем при том
мама открыла, вынянчила, "спасла" навалом по-настоящему даровитых авторов, а
главное, она всегда была среди людей и нужна людям, и когда ее шибко
интеллектуальная дочь после десятилетки, ожегшись на быстрой любви,
ударилась в отчаяние и пессимизм и никуда не ходила из дома, терзая себя
печальным одиночеством, мама так грустно и так серьезно сказала:
"Одиночество - беда человека, дорогая моя. Гордое одиночество - игра в беду,
и ничего нет подлее этой игры! Позволить ее себе могут только сытые,
самовлюбленные и психически ненормальные болваны".
жизнь ее, трудами и заботами переполненная, высветилась иным светом, и нет
никого лучше мамы, и дай бог вернуться домой, заберет она документы из
Литинститута, куда поступила, поддавшись модному течению времени - детки
литераторов сплошь ныне норовят в литераторы, детки артистов - в артисты.
думать, но поступит учиться серьезной, полезной профессии и никогда, никогда
не покинет маму, будет все время сидеть дома, готовить, стирать, прибираться
и ничем-ничем и никогда не обидит маму.
покашливание. Эля пощупала лицо, вытерла глаза, распахнула низкую дверь
избушки. "Пана" весь в мохнатом куржаке, шапка, шарф, брови, каждая
неприметная глазу волосинка на лице обросли белым мохом. Из лохматой белой
кочки, из-под мокрых ресниц светились щелки нахлестанных ветром глаз, губы
вздуло холодом, валенки каменно постукивали, большая изнуренность была в
каждом движении охотника.
вырвалось у Эли, но она успела вовремя застопорить, помогла раздеться
промысловику, вытянуть валенки из спущенных на голенища отяжелелых брюк.
скоро шевельнулся, выдохнув:
мерзлую куропатку, зайца с проволочной петлей на шее, он птицу и зайца сунул
за печь, на дрова; налимов, которые в тепле обыгались и начали возиться в
ивовой плетенке, распорол, выдрал из них внутренности, отделил максу.
ножик, сполоснул руки, сел к печке, закурил и, пока нагревалась, закипала
вода в котелке, не шевелился, не разговаривал. Они "слеповали" без света, и
только промельк огня от цигарки да серо стелющийся понизу, уплывающий в
поддувало табачный дым свидетельствовали о том, что Аким не уснул.
задержала ладонь на костистом, горящем от мороза запястье.
заговорил он. - Если мы на этой неделе не выйдем, хлебать нам тогда здесь
мурцовку*, поди-ко, до февраля. И дойдем мы до тюки... Пусть даже я добуду
сохатого, найдем мы с Розкой берлогу, но ты человек больной, изваженный,
тебе питанье хорошее нужно, иначе беркулез... Соли, крупы, если не сорить
горстям, как ты вот только што, должно хватить на месяц. Дальше как?
сухарями, его можно таскать годами, в мешке он прогоркнет, затвердеет; когда
пристигнет в тайге беда или голод, от колобка наковыривают крошек,
разваривают в кипятке или так жуют - еда горькая, тошнотная, но очень
"сильная", на ней можно продержаться много суток. Существуют и другие виды
мурцовки, автору известна только эта.
легкий треск как упрек в расточительности, все остальное было так серьезно,
что вникнуть в смысл Акимовых слов она разом и не могла, ее тяготило вновь
нависшее молчание.
неделе так на этой неделе. Чем скорей, тем лучше.
замерзла. На Курейке есть шивера и пороги, возле них полыньи, нырнешь и
больше не вынырнешь... Горы нам с тобой не обломать, сорвесся, укатисся,
засыплет курумником, - все тем же, едва слышным голосом наставлял ее или
размышлял вслух Аким. - Если б мы и прошли пороги, Курейка пусть везде
стоит, дак матерой* торосов наворочено, что трещобнику. Пусть где бережком,
где бечевкой, где горой, где тайгой прошли мы по Курейке до станка
Графитного. Живут там люди? Вопрос! Давно я не ходил по Курейке. Летать
навострился, понимас. Переть в Усть-Курейку? Но и там народу небось нету. От
Усть-Курейки через Енисей, в саму столицу - Курейку... М-да, долга верста
таежная!..
брызгающийся котелок.
клокочущую воду куски рыбы с крылышками максы, лавровый листок, щепотку
сушеного луку.
тепле, распустился, цигарка потухла в его пальцах, и Эля не решалась
тревожить хозяина, пусть думает, решает. Аким спохватился, распрямил
хрустнувшую поясницу, потер ее рукой, зачмокал цигаркой, точно проснувшееся
дитя соской. Не курилась цигарка. Он сунул в поддувало лучинку, прижег ее,
дернул разок-другой и громче, с той же глубокой серьезностью продолжал,
вбивая ногтем щепочку и подтопок:
бережное нагорье и двигать по лесотундре. Верст через пятьдесят озеро
Хантайское, на ем стоит бригада, игарского рыбзавода, туда самолет ходит,
радист есть. Пущай нет бригады, постели, одежда, сети, соль, харчишки
какие-никакие поди-ко остались в бараке? - и повел носом, продернул тугими
от простуды ноздрями воздух. - Сымай уху, чую, поспела. "Цэ дило трэба
разжуваты", - как говорит рыбак Грохотало. Пе-есельник - куда Кобзону! - И
"пана" тряхнул головой, отгоняя какие-то расслабляющие, голубые
воспоминания.
особенности, Эля подхватила зазвучавшую в душе человека струну:
труда, гласит восточная мудрость, и потому двигайся, Акима, к столу.
проворно доставая из-под изголовья фляжку со спиртом, хранимую пуще всякого
имущества и продукта. - Выпей, развейся!
сглотнул он слюну, настаивала Эля. - Промерз, ушомкался, говоришь, а
выпьешь, настроение боевое, голова лучше соображает... ...
сопротивление охотника Эля, - я вот и себе плесну на эту самую каменку...
вслушался во что-то в себе и прочувствованно молвил: - Давно хочу спросить:
Эля - это как будет?
стукнул кулаком по колену охотник, с большим сочувствием глядя на Элю: - Но
серамно ты хоросый селовек, и я тебя нигде не брошу. Если пристигнет
погибель, дак вместе! Правда?
больше всего радуясь тому, что Аким снова сделался тем славным, привычным
"паной", которого она знала, наверное, уже вдоль и поперек, во всем на него
полагалась, всему, что он говорил, верила. Легко, просто было с ним, и слово
"погибель" у него совсем не страшно выходило, как это: Аким - и вдруг
погибель? Чепуха какая-то, бессмысленность. Она дотронулась до плеча
охотника подбородком, дохнула ему в ухо теплом. - Акима, ты не будешь больше
букой? Не станешь меня пугать?
- Ешь, давай ешь! Шляешься целый день по лесу голодный, холодный, таскают
тебя лешаки, непутевого! - бранилась понарошке Эля, работая под ворчливую
бабу-хозяйку. - Сложишь башку удалую, я одна останусь горе мыкать.
угадав, что скрывается за этой взвинченной игровитостью, успокоил: - Все
будет хорошо, Эля!
спине, такой родной, беспомощной, в сыпи пятнышек от иглы.
загибала...
прежнего в сладостном изнеможении, приникая плотней к своему спасителю и
защитнику, щекотила мокрым носом его шею, благодарно целовала за ухом, и он
явственно ощущал, как смывают, уносят из него большие эти слезы грязь,
мусор, всякую, незаметно скопившуюся, наслоенную в душе пакость. И