воскресала душа, высветлялась, обновленно и легко несла в себе себя - да
хрен с нею, с охотой этой, с авансом и со всем на свете! Главное сбылось:
шел он, шел к белым горам и пришел, остановился перед сбывшимся чудом,
которое так долго предчувствовал, может, и ждал. Не такое оно ему
брезжилось, но раз уж пришло, прикатило, иного нечего и желать, устеречь,
сохранить, на руках вынести - чудо, оно такое, оказывается, хрупкое...
еще навалом! Выпей, Аким! Выпей! Мы спасемся! Нам рано умирать! Мы долго
жить будем! Я тебя никогда-никогда не забуду! - охваченная душевным порывом,
она крепко-крепко обняла его за шею сзади, больно сдавила костлявыми руками
горло.
обвядшие груди, дыхание прерывистое и жаркое возле уха, закатывающиеся
вовнутрь всхлипы. В нем начала заниматься мелкая дрожь, и он осторожно
разжал ее руки, поднялся от стола.
жадно истянул цигарку. - И спать пора. Попировали - хватит! Вставать рано, -
и, словно оправдываясь, начал перечислять работу, какую следовало сделать до
отправления в путь: дошить обутки - шептуны, выкроенные из старой шкуры, для
Эли; собрать из одеяла хоть что-то похожее на куртку, подстежив ее старыми
ватными брюками, забытыми кем-то в избушке; довязать шарф, шапку из заячьего
пуха; дошить запасные рукавицы, носки из распущенной вязаной фуфайки Гоги.
Эля связала по паре толстых теплых носков, нужна еще пара - запас. Мама
держала дома машинку и, когда еще не была захвачена до конца литературой,
шила на ней кое-что для себя и дочки, приучала к швейному ремеслу Элю, не
подозревая, как ей это сгодится. Отправляясь на Север, к папе, Эля больше
всего заботилась, чтобы не забыть теннисную ракетку и лак для ногтей, Горцев
обременял себя только своим, личным багажом, вот и снаряжалась теперь
заново. Аким нарадоваться не мог Элиной сноровке - этакая фифа, а иголка не
валится из рук! Упорна деваха, упорна, опрятна в домашнем обиходе, из нее
вполне можно человека сделать, если взяться вплотную, но виду, однако, не
показывал, как доволен ею, боялся вернуть ту, бойкую на слово, но пахорукую
в делах горожанку, которую он презирал, на которую злился и которую нужда
или он заломали-таки, может, и перевоспитали даже.
вздохнула Эля и взялась прибирать на столе. Потом подмела в избушке и,
гнездясь на нарах, с усмешкой поинтересовалась: не вспомнил ли он еще какое
неотложное дело?
задрала рубаху, ждала "фершала", покрываясь куриной кожей, хотя в избушке
было жарко. Готовясь к осмотру или, как со смехом говорил "фершал", к
"сиянцу", он расшуровывал печку, но Элю, как всегда, пробирало ознобом.
настоящему медику, маскировал серьезность лечебной работы шуткой. - Свет
погасить?
начиналась и обручем закруглялась ключица, - Ты же доктор, - чуя в нем
замешательство, с деланной храбростью добавила она, - а докторов не
стесняются...
выемку под лопаткой, буркнул Аким. - Коновал, а не доктор! - И вдруг
срывающимся, петушиным криком выдал:
хитрил "пана"! Всегда он так: ляпнет что, сорвется ли и поскорее за дела
примется, я, мол, не я, и хата не моя.
тебе они совсем не к лицу.
обронил Аким. - Культуре обучался я в Боганиде и на "Бедовом". Как зысь
воспитала, так и воспитала, извиняйте. Под правой лопаткой сипит, под левой
вроде бы не слыхать. Будем ходить или в избушке сидеть?
форси и не выпендривайся! - Эля сердито сдернула с шеи рубаху, полезла под
одеяло.
банкой с травяными снадобьями и, понимая, что зубатиться им сегодня не
следует, - такой добрый вечер, поддразнил ее, подавая колпачок от термоса с
каплями.
именинах, и осипшим от горечи лечебного зелья голосом добавила, вспоминая о
чем-то своем: - И калачи там горячи...
запила его кружкой совсем уж диковинного настоя - в нем багульник, корень
шиповника, кора редкой здесь худорослой калины, стерженьки черемушника -
все-все как есть, с точки зрения "фершала", пользительное, лишь седьмичника,
заветной травки, нет, кончился седьмичник. Скоро сухари, крупа, мука
кончатся, да и кончились бы уже, если б Аким не нажимал на мясо, рыбу и
орехи. Он морил себя, держался побочным харчем, а что послаще, отдавал ей,
пас каждую крошечку, каждый стебелек, ягодку. Уткнувшись взглядом в ноги,
Эля перемучила, передышала занимающийся от горечи лекарств кашель и долго
еще сидела, спустив ноги с нар и глядя на расположившегося внизу Акима,
ровно что-то в нем открывая заново. Он смешался от ее взгляда, забормотал
опять насчет завтрашних дел, насчет сборов и скорых морозов.
прохладной ладонью щеку Акима Эля. Он защемил ее руку на плече подбородком,
дотронулся губами до желобком прогнутого запястья. - Милая, добрая нянюшка!
Не заводи ты меня, не мучай и сам не мучайся! Слышу ведь, слышу, ворочаешься
на холодном полу, не маленькая, не девочка... Фершал ты мой, хозяин ты мой,
человек лесной... Славный... Добрый... Погибать, так вместе. Погибать,
так... О-о, господи!..
затоплял печь, разогревая почти нетронутую уху. Парил в кожухе термоса над
печкой сухари, пошвыркивал чай. Искрошив зубами сухарик, закурил и, громко
кашлянув, произнес словно бы в пустоту:
тайгу, значит. Надо капканы сымать, петли, кулемы спустить. Послезавтра
двинемся. Дак ты это... гумажье* смотай, допрядывай, полусак дошивай,
снаряжайся... кхе-кхе... Посол я.
Тоже спасать люблю. Избился "пана" на полу. Холодно ему. Неуютно. Жалко
мальчика. А какой он мальчик? В матросах был, с портовыми шлюхами гуливал...
А-ах! Ну, все! Ну плевать! В конце концов, это даже смешно: двое в тайге, в
избушке... Все! Все! Встаю! И за дела. Делами попробую спастись, как хитрый
"пана".
припоздало, пусть не в свеже поняла, оценила неповторимость тех чувств,
которые, наверное, испытывала и затем несла в себе как единственное, ей лишь
ведомое счастье, девушка-невеста, познавшая заказанное природой наслаждение.
Перейдя невидимый, сложный рубеж от невинности к тому, что открывало
сладостный и мучительный смысл продления жизни, пусть в ней не сахар, не
мед, пусть в ней брезжат одни только будни и обыденный конец за ними -
радость торжествующей плоти, счастье и муки материнства высветят и будни
сиянием непроходимого праздника, если он, конечно, не будет заранее
отпразднован где-то в углу, тайком, блудливо, и два человека сберегут друг
для друга очарование первого стыда, трепет, боль - все-все, что составляет
прелесть сближения и тайну, их тайну, вечную, никогда никем еще не
отгаданную и не повторенную.
книжку мама "спасала"; однажды поэт пригласил Элю "покататься" на машине. Он
разделался с нею, как повар с картошкой, раздавив не только душу, вроде бы и
кожу с нее живьем ободрал, а ободранному, голому все уж нипочем. Бывали, ох,
бывали и встречи, случались и увлечения, но память упорно хранила,
удерживала уверенного в себе поэта, по-собачьи оскалившегося, больно
вонзившего в ее спину ногти. От бывалых женщин узнала она потом - первый
грех и первый мужчина жизнью не изживаются, временем не стираются - клеймо
это вечное. "И ненавидим мы, и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе,
ни любви, и царствует в душе какой-то холод тайный..."
себе при всем нашем себялюбии?"
предупредительно повернутые голенищами к печи, насунула на ноги, подошвами
почувствовала настоявшееся в них мягкое тепло - хмель в обуви лежит. Аким