Зооинститут. Должно быть, у меня был рассеянный вид, потому что Валя
несколько раз повторил мне, что завтра двадцатипятилетний юбилей
педагогической деятельности Кораблева и что будет торжественное заседание
в школе.
которые я всегда вспоминал, когда думал о ней. Она побледнела и выросла и,
конечно, была теперь не та девочка, которая когда-то поцеловала меня в
сквере на Триумфальной. У нее стал сдержанный взгляд, сдержанный голос. Но
все же это была Катя, и она совсем не стала так уж похожа на Марью
Васильевну, как я этого почему-то боялся. Наоборот, все прежние Катины
черты как-то определились, и она стала теперь еще больше Катя, чем прежде.
Она была в белой шелковой блузке с короткими рукавами, синий бант с белыми
горошинами приколот у выреза на груди, и у нее становилось строгое
выражение, когда во время нашего разговора я старался заглянуть ей в лицо.
через стену и только иногда приоткрывается дверь и Катя выглядывает, чтобы
посмотреть, я это или не я, мы бродили по Москве в этот печальный день. Я
говорил и говорил, - не запомню, когда еще я говорил так много. Но все это
было совсем не то, что я хотел сказать ей. Я рассказал о том, как была
составлена "азбука штурмана" и что это была за работа - прочитать его
дневники. Я рассказал, как был найден старый латунный багор с надписью
"Шхуна "Св. Мария".
Как будто эта история давно умерла и не была наполнена обидами, любовью,
смертью Марьи Васильевны, ревностью к Ромашке, всей живой кровью, которая
билась во мне и в Кате...
местах поперек улиц стояли заборы и нужно было идти вдоль этих заборов по
гнущимся доскам и возвращаться, потому что забор кончался ямой, которой
вчера еще не было и из которой теперь слышались голоса и шум подземной
работы.
знакомых местах, знакомых с детства и школьных лет. Все время мы
натыкались на эти заборы, особенно когда приближались к тому опасному
месту, которое называлось "Николай Антоныч".
из Балашова, и, когда она сказала, что нет, намекнул, не попали ли эти
письма в чужие руки.
ларьках еще продавали цветы, и после Заполярья мне казалось странным, что
может быть так много всего, - людей, автомобилей, домов и лампочек,
качавшихся в разные стороны друг от друга.
и я вспомнил, как она всегда любила долго устраиваться, чтобы было удобнее
слушать. Теперь я понял, что переменилось в ней, глаза. Глаза стали
грустные.
наш последний разговор в сквере на Триумфальной, и она ничего не сказала.
Это был самый страшный ответ для меня. Это был прежний ответ: "Не будем
больше говорить об этом".
бы многое понял. Но она смотрела в сторону, и я больше не пытался.
холоднее. Она кивнула головой, когда я сказал:
была уверена, что ты давно забыл об этой истории.
Николаю Антоновичу?
Ведь они касаются его очень близко - гораздо ближе, чем он может
вообразить.
оснований для намека, который я вложил в эти слова. Но я был очень зол.
еще о чем-то хотела спросить меня, но не решилась. Мы простились. Я ушел
расстроенный, злой, усталый, и в гостинице у меня первый раз в жизни
заболела голова.
школьники а разъезде и сама школа закрыта, - это была странная мысль. Я
даже сказал Вале, что, по-моему, никто не придет.
ветками березы и клена. Груда веток лежала на полу в раздевалке, и
огромная цифра "25" качалась над входом в зал, где было назначено
торжественное заседание. Девочки тащили куда-то гирлянды, у всех был
серьезный, озабоченный вид, и мне вдруг стало весело от этой беготни и
волнения и оттого главным образом, что я вернулся в свою родную школу.
форме, и ребята мигом окружили меня. Еще бы! Летчик! Я не успевал отвечать
на вопросы.
"хозяйственную комиссию", такая же толстая и румяная, подошла и сказала,
покраснев, что меня ждет Иван Павлыч.
уже седой! - головой. Вот на кого он стал теперь похож - на Марка Твена!
Конечно, он постарел, но мне показалось, что он стал крепче с тех пор, как
мы виделись в последний раз. Усы, хотя тоже седоватые, стали еще пышнее и
бодро торчали вверх, и над свободным мягким воротником была видна здоровая
красная шея.
долго целовали друг друга. - Поздравляю вас, - говорил я между поцелуями,
- и желаю, чтобы все ваши ученики были так же благодарны вам, как я.
немного дрожали губы.
судили Евгения Онегина, а мы, как почетные гости, сидели в президиуме по
правую и левую руку от юбиляра. Мы - это Валя, надевший для торжественного
дня ярко-зеленый галстук, инженер-строитель Таня Величко, которая стала
высокой полной женщиной, так что даже трудно было поверить, что это та
самая тоненькая принципиальная Таня, и еще несколько учеников Ивана
Павлыча, которые в наше время были младшими и которых мы по-настоящему
даже не считали за людей. Среди этого поколения было много курсантов, и я
с удовольствием узнал трех ребят из моего пионеротряда.
толстом вязаном жилете артист Московского драматического театра Гришка
Фабер. Вот кто нисколько не переменился! С таким видом, как будто все, что
происходит в этом зале, относится только к нему, он шикарно расцеловал
юбиляра в обе щеки и сел, заложив ногу за ногу. Он сразу занял очень много
места в президиуме, и стало казаться, что это его юбилей, а вовсе не
Кораблева. С туманным видом он посмотрел на публику, потом вынул гребешок
и причесался. Я написал ему записку: "Гришка, подлец, здорово!" Он
прочитал и, снисходительно улыбаясь, помахал мне рукой.
выступал, говорили чистую правду. Никто не врал - без сомнения потому, что
о Кораблеве не трудно было говорить чистую правду, - ведь он никогда и не
требовал ничего другого от своих учеников.
так, как об Иване Павлыче в этот вечер.
фабрики, от райсовета, от гороно! Все с цветами - и одна корзина больше
другой. Но вот председатель объявил, что "от имени актеров, вышедших из
стен нашей школы, сейчас выступит Григорий Иванович Фабер", и два здоровых
парня принесли такую корзину, что все ахнули, - шепот так и побежал по
рядам.
и мне показалось странным, что в театре его не научили говорить потише. Он
назвал Ивана Павлыча "учителем жизни в искусстве" и добавил, что лично для
него это сыграло огромную роль. Потом он еще раз расцеловал Кораблева и
сел, очень довольный собой.
красный и время от времени растерянно поправлял усы. Кажется, он
стеснялся, что чувствует себя таким счастливым. Когда его хвалили, у нем
становились страдающие глаза.
пятом классе, и сказал, что, поскольку товарищ Фабер говорил от имени