нечного света, он с его лысым черепом и большим белым лицом, залитым
кровью, тоже был ужасен.
ночь убийства он был со мной. Клянусь богом...
голос молодого жреца. - Неужели все священники и старые девы в Джеффер-
соне стали подстилкой для этой желтопузой сволочи? - Он отшвырнул стари-
ка и кинулся дальше.
той же безотказной уверенностью побежал прямо на кухню, к двери, открыв
огонь чуть ли не раньше, чем увидел опрокинутый набок стол, за которым
скорчился в углу комнаты беглец, и на ребре стола - жарко сверкавшие ру-
ки. Гримм выпустил в стол весь магазин; потом оказалось, что все пять
пробоин можно прикрыть сложенным носовым платком.
ли, что стол отброшен в сторону, а Гримм склонился над телом. Когда они
подошли посмотреть, чем он занят, они увидели, что человек еще не умер,
а когда увидели, что делает Гримм, один из них издал придушенный крик,
попятился к стене и его стало рвать. Затем Гримм отскочил и отшвырнул за
спину окровавленный мясницкий нож.
зал он.
его выражалось только то, что он в сознании, и лишь на губах затаилась
какая-то тень. Долго смотрел он на них мирным, бездонным, невыносимым
взглядом. Затем его лицо и тело словно осели, сломались внутри, а из
брюк, располосованных на паху и бедрах, как вздох облегчения, вырвалась
отворенная черная кровь. Она вырвалась из его бледного тела, как сноп
искр из поднявшейся в небо ракеты; в черном этом взрыве человек словно
взмыл, чтобы вечно реять в их памяти. В какие бы мирные долины ни приве-
ла их жизнь, к каким бы тихим берегам ни прибила старость, какие бы
прошлые беды и новые надежды ни пришлось читать им в зеркальных обликах
своих детей - этого лица им не забыть. Оно пребудет с ними - задумчивое,
покойное, стойкое лицо, не тускнеющее с годами, и не очень даже грозное,
но само по себе безмятежное, торжествующее само по себе. Снова из горо-
да, чуть приглушенный стенами, долетел вопль сирены, взвился в невероят-
ном крещендо и пропал за гранью слуха.
низкими кленами и низкой вывеской улица, обрамленная окном кабинета, как
сцена.
рии, этот закатный медный свет казался почти слышимым, будто замирающий
желтый обвал труб, замирающий в тишине и ожидании, откуда вскоре возник-
нут они. И не успевали еще смолкнуть трубы, а ему уже чудилось в воздухе
зарождение грома - пока не громче шепота, слушка.
ночами они любили друг друга, и стыда, отчуждения еще не было, и она
знала, еще не успела забыть в отчуждении, тоске, а затем и безнадежнос-
ти, почему он сидит перед этим окном, дожидаясь ночи, мгновения, когда
ночь наступит. Даже ей, женщине. Этой женщине. Женщине (не семинарии,
как прежде верилось): Страдательному и Безличному, сотворенному Богом,
чтобы принять и хранить не только семя его тела, но и - духа, которое
есть истина или настолько близко к истине, насколько он осмелится подой-
ти.
шестой десяток, а мать уже двадцать лет тяжело болела. Со временем в нем
укоренилось убеждение, что причиной этому - пища, которой ей пришлось
довольствоваться в последний год Гражданской войны. Возможно, это и было
причиной. Отец его не имел рабов, хотя был сыном человека, который в
свое время владел рабами. Он тоже мог бы их иметь. Но хотя он родился,
вырос и жил в тот век и в том краю, где иметь рабов было дешевле, чем не
иметь, он не желал ни есть пищи, выращенной и приготовленной черными ра-
бами, ни спать на постеленных ими простынях. Поэтому в войну, когда его
не было дома, жена обходилась таким огородом, какой могла возделать сама
или со случайной помощью соседей. А принимать от них помощь муж не раз-
решал ей по той причине, что она не могла ответить им услугой на услугу.
"Бог подаст", - говорил он.
но только через год отцу (это было до женитьбы сына), который был на хо-
рошем счету в англиканской общине, хотя ни разу на памяти сына не перес-
тупил порога церкви, стало известно, куда он отлучается. Выяснилось, что
сын - ему только что исполнился двадцать один год - каждое воскресенье
ездит за шестнадцать миль, служить в захолустной пресвитерианской мо-
лельне. Отец посмеялся. Сын слушал этот смех, как слушал бы брань или
крики: равнодушно, с холодной почтительностью, без возражений. В следую-
щее воскресенье он опять поехал к своей пастве.
оказался в числе последних. Он пробыл в армии четыре года, хотя из ружья
не стрелял и вместо мундира носил темный сюртук, который приобрел на
свадьбу, а потом надевал, отправляясь на проповедь. В нем он и вернулся
в шестьдесят пятом году, но с того дня, когда перед дверьми остановилась
повозка и двое мужчин подняли его, внесли в дом и уложили на кровать, он
больше не надевал сюртука. Жена спрятала его в сундук на чердаке. В сун-
дуке он пролежал двадцать пять лет - до того дня, когда сын сына вынул
его оттуда и расправил сукно, аккуратно сложенное руками, которых уже не
было на свете.
те и дожидаясь, когда отойдут сумерки, наступит ночь и загремят копыта.
Медный свет уже потух; мир парит в зеленом затишье, окраской и плот-
ностью напоминающем свет, пропущенный сквозь цветное стекло. Скоро пора
будет сказать Теперь скоро. Скоро "Мне тогда было восемь лет, - думает
он. - Шел дождь". Ему кажется, что он и сейчас слышит запах дождя, ок-
тябрьской земли в ее печальной сырости и сундука, зевнувшего затхло,
когда он поднял крышку. Затем - аккуратно сложенный сюртук. Сначала он
не понимал, что это - с такой силой всколыхнулось воспоминание о руках
покойной матери, трогавших эту ткань. Затем сюртук развернулся, медленно
обвисая. Ему, ребенку, он показался немыслимо огромным, сшитым на вели-
кана; словно самому сукну сообщились свойства исполинских и героических
теней, маячивших среди дыма, грома и порванных знамен, которые завладели
его сном и явью.
шитые мужчиной, заплаты из конфедератского серого сукна, выгоревшего до
цвета прошлогодних листьев, и одна, от которой захолонуло сердце: синяя,
темно-синяя - из мундира Соединенных Штатов. При виде этой заплаты, не-
мого и безымянного лоскута, мальчик, рожденный осенью материнской и от-
цовской жизни, ребенок, чей организм уже нуждался в неусыпной заботе
швейцарских часов, тихо ликовал и ужасался, а потом хворал.
шестьдесят, поднимал голову и, встретив взгляд сына, видел в нем благо-
говение, ужас и чтото еще. Тогда он говорил: "Что с тобой стряслось?" А
ребенок не мог ответить, не мог говорить, глядел на отца, и на детском
его лице было такое выражение, как будто он глядит в преисподнюю. Ночью
он не мог уснуть. Оцепенелый, лежал он в своей темной постели и даже не
дрожал, а его единственный живой родственник, отец, с которым мальчика
разделяло такое расстояние во времени, что его нельзя было измерить даже
десятилетиями, - такое, что оно лишило их даже внешнего сходства, -
спал, отгороженный от него стенами, полами, потолками. На другой день
ребенок снова мучился кишечными спазмами. Но он не говорил, в чем дело,
- даже негритянке, которая вела хозяйство и была ему и матерью и
нянькой. Постепенно силы к нему возвращались. И тогда он опять пробирал-
ся на чердак, открывал сундук, вынимал отцовскую одежду, и с ужасом и
ликованием, со сладкой жутью трогая синюю заплату, спрашивал себя, убил
ли отец того, из чьего мундира вырезана синяя заплата, и, еще больше
ужасаясь, думал, до чего сильны и постоянны в нем жажда и боязнь узнать
это. Однако на следующий же день, узнав, что отец поехал навестить одно-
го из своих деревенских пациентов и едва ли вернется засветло, он шел на
кухню и говорил негритянке: "Расскажи мне опять про деда. Сколько он
убил северян?" И про это он слушал без страха. И даже без ликования: с
гордостью.
так не сказал и не подумал; ни тому, ни другому и в голову не пришло бы
пожелать себе другого отца или другого сына. Отношения у них были ров-
ные: с сыновней стороны - бесстрастная, сухая, механическая почти-
тельность, с отцовской - живой, открытый, грубовато-добродушный юмор,
которому скорей недоставало остроумия, чем последовательности. Жизнь в
их двухэтажном городском доме текла мирно, хотя в один прекрасный день
сын раз и навсегда отказался есть пищу, приготовленную рабыней, которая
растила его с пеленок. К неописуемому возмущению негритянки, он сам
стряпал на кухне, сам подавал себе на стол и ел, сидя напротив отца, ко-
торый неукоснительно и церемонно поднимал за его здоровье стакан куку-
рузного виски: сын и виски в рот не брал, ни разу в жизни не притронул-
ся.
он уже стоял на крыльце с ключами от дома. Он был в плаще и шляпе. Рядом
лежали его вещи, а позади стояли двое его рабов: стряпуха-негритянка и
его "малый", человек старше его годами и без единого волоса на голове,