из древних (полководец или философ?) заметил, что обреченными надо считать
не тех, кто разучился побеждать, а тех, кто утратил способность к
сопротивлению (может, это и не древний заметил, и не совсем так, как по
памяти изложил, но и эта мысль не кажется мне глупой).
запомнить навсегда: ни криков или безумства пассажиров, ни собственной
истерики. Странно все это, очень странно: в салоне царила тишина, хотя было
всеобщее и безусловное ожидание гибели; говорю, по крайней мере, о себе, и
мне не стыдно сейчас признаться в пережитом страхе. Но внешне никто из нас
не посмел тогда "играть" другим свою трусость: наверное, потому, что "я"
обычно слабее "мы", толпой мы сохранили шанс не потерять лица, которое
наверняка теряли, оказавшись в одиночестве.
чувствительным моим органом (извините) - задом: "Пок!" Неужели командир
выпустил шасси? Неужели рискнет садиться на одну ногу?! Я не ахти какой
авиатор (просто липовый), могу запутаться в терминах, но здравый смысл
помогает мысленно нарисовать близкую к реальности картину. Если
действительно садиться на одну ногу, надо правую "больную" слегка оторвать
от бетонки, чтобы она не воткнулась в нее, и для этого чуть-чуть задрать
вверх правое крыло, помня при этом, что автоматически опускается и левое, и
надо следить, чтобы оно, не дай бог, не коснулось бетонки. Вспомните,
перефразируя: "Мы летим на честном слове и на одной ноге..." В противном
случае - кульбит, взрыв, огонь. Гибель.
оголенный, как провод под напряжением, нерв, ощущающий каждое прикосновение
самолета уже не к чему-то материальному, а к мистическому, воображенному.
Понимаю, что работа пилотов будет смертельно опасным цирковым трюком,
операцией на открытом сердце и без наркоза: мастерство должно быть ювелирно
выверенным.
неуклюжее касание колесом бетонки). За первым "козлом" последовали прочие,
причем пробные: мы проскакали на одной ножке по полосе: скок, скок, скок!
Какая-то сила пытается развернуть нашу машину поперек полосы, но пилоты в
четыре руки удерживают самолет, и он игриво, боком (со стороны) проскакивает
еще метров пятьдесят или больше, после чего замирает. Секунды три-пять
самолет имеет озорной вид пацана (или "поддатого" человека): стоит на одной
ноге, растопырив руки-крылья в стороны, как пугало, одну руку приподняв,
другую приопустив. Потом вдруг вмиг взрослеет (или трезвеет) и оседает на
сломанную ногу, при этом с треском ломается кончик крыла, уткнувшегося в
бетонку.
ору не своим голосом: "Люди: вам спасена жизнь!" - после чего кидаюсь к
пилотам в кабину. Они сидят, откинувшись на спинки кресел, бледные, с
крупными каплями пота на лбах. Так обычно показывают в кино хирургов сразу
после сложных операций: жить, говорят они (срывая маски), будет! Хватаю
пилотов в толпу орущих, рыдающих, смеющихся от радости пассажиров: они
только сейчас все поняли...
(с лишним!) лет назад, я хотел бы напомнить вам мысль, принадлежащую Гёте.
Она звучит примерно так (цитирую по памяти): между тем, что было очень
давно, и тем, чего не было никогда, разница стирается со временем. Коли так,
позвольте предложить вам два варианта финала моей истории, а уж вы сами
определите степень достоверности и реальности вариантов.
нам уйти своим ходом, ни к нам приблизиться встречающим. Чемоданы служащие
аэропорта сами погрузили в машины, нам подали автобусы, и цугом с
чемоданами, минуя таможню (наверное, чтобы лишний раз не травмировать нас),
вывезли сразу на территорию аэровокзала. Там рассадили по легковушкам и
развезли по домам. Моей синей сумкой с заветной бомбой никто не
заинтересовался.
своему близкому товарищу, оказавшемуся в больнице. Он играл с сыном на даче
в футбол и сломал ногу. И попал в "кремлевку", которая была ему положена по
должности. Так вот, я привез завернутый в газету "Раковый корпус", мы сели
на скамейку в при больничном парке. Он глянул на обложку, манера была
сдержанная. Чуть угрюмая, почти без эмоций на лице. Когда мы прощались и я
обещал заехать дня через три, он сказал: "Не забудь второй порции". Не
забыл, привез. И никому о книгах не сказал, и он, полагаю, тоже. А то, что,
кроме уже опубликованного в "Новом мире", Борис ничего не читал, я уверен.
Первого самиздатовского Солженицына, думаю, он получил от меня, но гордиться
этим обстоятельством мне нечего, и ему жалеть тоже не стоило: Солженицын
пришелся ему и по интеллекту, и по нравственному его состоянию, а потом и по
мировоззрению.)
недолгое время раздался звонок в парадную дверь. Мы жили тогда в крохотной
комнатке на шестом этаже дома по улице Горького (внизу был в ту пору магазин
"Малыш"). Вместе с нами в квартире было пятнадцать соседей. Что ж, был и
такой период в нашей жизни. Дверь открыли соседи и провели к нам в комнату -
кого бы вы думали? - экипаж "моего" лайнера. Они уже успели получить ордена
за мужество и мастерство при спасении "ИЛ-62". Притащили с собой коньяк,
попросили у жены "емкость", была выдана керамическая кружка на литр. Сразу
из нескольких бутылок влили коньяк до "потолка", бросили туда ордена, а мне
предложили "до дна". Представьте себе: выпил, не мог не уважить. Что потом,
не знаю. Таков был коньячный финал. И еще: однажды, когда Хессин зарубил мой
сценарий, предложенный его "Экрану", я в сердцах произнес: "Знал бы я
раньше, Боря, какой ты (нпч), не стал бы спасать тебе жизнь!" Посмеялись. На
том и разошлись.
смерти я говорю редко. Чаще думаю, особенно в послед-нее время, когда
возраст допускает к теме, не боясь уже болячек. Называю жизнь (шутя)
единственной болезнью, имеющей неизбежный летальный исход. Ушла молодость.
То время, когда герой одного моего материала по имени "Маша-Москва", весь
татуированный и отсидевший из своих тридцати четырех лет семнадцать, говорил
мне: "Не волнуйся, Валера (голос с хрипотцой), у тебя вся жизнь спереди!"
Теперь я могу уверенно сказать, что у меня вся жизнь "взади". То есть
отношусь к смерти спокойно. Мечтаю лишь о том, чтоб была легкой, коль
неизбежна. Не один я такой умный, и великие утверждали: желайте себе не
легкой жизни, а легкой смерти.
Останки расфасовали по гробам. Выдали родственникам. И осталась от меня
мыльница с запиской. И, конечно, родился бы миф о самом мужественном и
смелом человеке, который сумел до конца сохранить лицо. Но была ли в этом
правда? Нет, не мужественным я был, а успокаивающим своих близких. Обычно
мы, узнавая о смерти родных и знакомых, страдаем сознанием: как они умирали?
Мучались? Плакали? Больно им было? В сознании или мгновенно? В записке моей
было сказано (напоминаю): "Я совершенно спокоен". Пусть думают, что я
спокоен (хотя боялся), что не трясся (хотя трясся), что не умирал раньше
смерти от страха (хотя умирал!). Для того и писал записку, чтобы родным было
легче так представлять себе гибель отца и мужа, брата и сына. Храни их,
Господи!
разгерметизации капсулы, опускающей их на землю, говорили, что они прожили
четырнадцать секунд, прежде чем закипела кровь. Я несколько раз, будучи
человеком впечатлительным, пытался ощутить то, что ощущали они в эти
четырнадцать секунд. И считал, и оказалось, что эти секунды - целая
вечность, и уже с середины счета я начинал торопиться, желая ускорить
смерть, чтобы не мучиться ее сознанием. Самое трудное - это последние три
секунды, когда мозг еще не принял смерть, а сердце уже знает об этом:
сколько еще успевает передумать человек за эту вечную и мучительную не
смерть еще, но и уже не жизнь. И, бывало, глядя со своего тринадцатого этажа
на землю и угадывая время полета, понимаешь: последние секунды - самые
долгие в жизни.
умершим старикам, утверждают: зато они избавили себя от огромного количества
болезней, сопутствующих старости: от инсульта, инфаркта, аденомы простаты,
бронхиальной астмы, склероза, мигрени, бессонницы и несть им числа. Что
касается лично меня, то мечтаю умереть во сне: все знают, что меня нет, а я
- единственный в мире, кто не знает и никогда об этом не узнает.
русский переводятся как "сложившееся в обществе мнение о качествах,
достоинствах и недостатках кого-либо". Спрашивается: какое мнение сложилось
обо мне, если бы пришлось обществу увидеть записку из моей мыльницы? Была бы
она достаточна для рождения общего мнения - и какого? Впрочем, из чего
только не умеют в наше странное время "раскручивать" бездарей и невежд (хоть
в политике, хоть на эстраде), и героев, и звезд, и целителей-мимов любой
величины. Были бы деньги и чье-то желание. Нет уж, порядочному человеку не
нужна "раскрутка": быть собой - самое великое счастье в жизнь. И совесть
спокойна, и никакая инфляция не грозит - ни нравственная, ни всякая.
знал, что кто-то пустил зловещий слух, что брат умер, переживая из-за меня.
Иными словами, что я виноват в смерти Толи. Обвинение не было брошено мне в
лицо, не высказано в моем присутствии. Нашлись люди (они всегда находятся),
которые с готовностью приняли этот слух и, как эстафету, отправили его
дальше - по "кухням". А я не понимал, почему вдруг повеяло холодом,
недоброжелательностью, неприязнью от некоторых наших общих с Толей знакомых
и даже друзей. При встречах они стали отводить глаза, "придушили" телефон,