- Положительно, - ответил мальчик.
Часа через два они со всем скарбом (а его у Маши набралось- таки достаточно, несмотря на ее нелюбовь к вещам) вошли в хату над обрывом.
- Мама, - сказала Вера, - это Маша Смолина, моя самая большая подруга, а это ее сынок Вова. Они будут у нас жить.
Надо отдать справедливость Анне Савишне: она не удивилась, ничего не спросила. Сказала только: Доброму гостю хозяин рад.
=18=
А жили! Как они прекрасно и радостно жили, несмотря на трудности, на войну. Кое-как разместились. Вовке сначала вместо кровати поставили расписной сундук с жар-птицами и богатырями ("Какое-то королевское ложе", - сказал он не без удовольствия), накрыв его сверху периной. Но мальчик, деятельный и ночью, имел обыкновение видеть воинственные сны, сползал вместе с периной на пол. Поэтому решили, что будет спать на полу сразу, без пересадки. А Вера с Машей спали в одной кровати, валетом; Маша-то была невелика, много места не занимала, Верочкины же большие, веселые ноги доставали до самого изголовья; по утрам, просыпаясь, Маша их приветствовала: "Здравствуйте, ножки! Как спалось?" По поводу этих ножек, размер сороковой, было у них много смеху: рассказывали сказку про "Золушку наоборот", потерявшую хрустальный башмачок, который был велик всем девушкам в королевстве. Утром Маша с Верой уходили в госпиталь, а Вовка - в школу. В военное время ученьем не переобременяли. Вернувшись, Вовка хозяйничал вместе с Анной Савишной, щепал лучину для самовара и между делом иронически ее просвещал. Впрочем, любил ее от души, называл "бабуля". Анна Савишна тоже его полюбила: чем-то он напоминал ей Ужика - верткой худобой, шутейными танцами (исполнял не без грации "танец обезьяны", прихлопывая себя ладонью сверху по кудрявой макушке). Конечно, сходство было неполное: Ужик был черен, Вовка - белокур, но это Анне Савишне не мешало ощущать его продолжением Ужика… Одно было горе - Вовка все время хотел есть, и накормить его досыта было вообще невозможно. Верочка с Машей приносили из госпиталя все, что могли: хлеб, кашу, суп, - он все съедал и все равно был голодный!
- Послушай, - сверкала на него глазами Маша, - это уже распущенность! Ел? Ел! Больше других? Больше других! Почему другие не голодные, а ты голодный?
- Особенность организма, - с деланной скромностью отвечал Вовка. - Человек не отвечает за свой организм.
- Я тебе покажу организм! - сердилась Маша. - Я вот тебе надаю по организму!
- Ребенок растет, - вступалась Анна Савишна, - ему вдвое больше против взрослого надо.
- Браво, бабуля! - кричал Вовка и кидался ее целовать. Она отбивалась.
- От поцелуя уста не завянут! - кричал он из какой-то оперы…
Словом, жили голодно, но весело. Когда перепадала какаянибудь шальная выдача, устраивали "пир Соломона" - жарили коржики на конопляном масле, чуя запах жареного, поводили носами. За столом Вера подкидывала Вовке коржик за коржиком, а он все не насыщался. Иногда она даже сердилась:
- Ирод ты, наказание мое! Будешь ты когда-нибудь сыт?
- Никогда! - отвечал Вовка.
…Маша с Верой жили как самые близкие родные, как сестры, и все у них было общее: и постель, и зарплата, и пайки, и сын, и бабушка… И общая работа в госпитале, порой тяжелая, но и отрадная. Маша, всегда жадная до операций, в мирное время хватавшаяся за каждую возможность резать, теперь, кажется, была сыта по горло. Однажды ночью, на дежурстве, ее разбудили, позвали оперировать. "Спасибо, я больше не хочу", - сказала она спросонок. Смеху было…
Все было бы ничего, если бы не положение на фронтах. Фронт надвигался неотвратимо, наши оставляли за городом город, и скоро могла прийти очередь большого приморского города с хатой над обрывом, с чайками и ласточками, со свеклой в огороде, с призраком благополучия… Сначала ползли слухи, их опровергали как провокационные, а потом внезапно, без предупреждения, в госпитале объявили эвакуацию…
Тяжелым был этот день. Ехать - не ехать, вопроса не было: Маша - военнослужащая, при своей части, а Вера, естественно, с ней. Разумелось без слов, что поедет и Анна Савишна. Но она неожиданно отказалась:
- Нет, девушки, не поеду. Здесь жила с мужем, с Платоном Васильевичем, здесь его схоронила, здесь и помру…
- Мама, зачем тебе умирать? Ты у нас еще молодая… - А не помру, еще лучше. Я, может, по своей молодости
замуж собралась…
Так и не поехала. Вера догадывалась, в чем дело: в представлении Анны Савишны, пока кто-то тут еще оставался, был дом, было место, куда могли прийти письма от Жени, от Ужика, от Александра Ивановича… Было место, куда все они могли, при случае, вернуться…
=19=
Госпиталь эвакуировался на Урал. Сердце рвалось, когда прощались с матерью, - и у нее, и у них. Сколько в жизни прощаний, и все - на вокзалах, и каждый раз, рыдая, кричит паровоз, и кажется: кончено; но нет - не кончено. Вступают новые заботы, жизнь колесом начинает вертеться, и ты в том колесе, как белка, скачешь- скачешь, бежишь-бежишь… А там, смотришь, и жизнь прошла. Постой, погляди, обернись: ты ведь не жил! Куда там…
Поезд вез раненых, белья не хватало, прачек не было, состав грохотал, паровоз дышал сажей, черные крупицы летели в окна, пачкая, опять же, белье… Стирать - а где? Корыт нет, воды не хватает… Измучилась Вера за дорогу.
Приехали к новому месту работы. Маша с Верочкой опять поселились вместе. Дали им небольшую комнатку, бывшую кладовую, при госпитале: тут работаем, тут и живем. Жили ничего, боролись с трудностями. Вовка подрастал, уже подрабатывал, монтерил. Он вообще любил ручную работу, стряпал, как заправская кухарка, - было бы из чего. В общем, жили - не унывали.
- Слушай, Вера, - сказала однажды Маша. - Знаешь, я опять забеременела.
- Боже мой! Этого еще не хватало! От кого же?
- Это не важно. В общем, человек. Не принц Уэльский.
- Ну, допустим, не принц. Меня интересует… Ну, насколько серьезны у вас отношения.
- А нинасколько. Отношений как таковых у нас нет.
- А как же тогда…
- А вот так. Темперамент, и все. Ты счастливая, у тебя нет темперамента.
- У меня есть, - сказала Вера и, как в юности, залилась краской через шею к плечам. - Ты забыла, я люблю своего мужа.
- Верно, забыла! Но, знаешь, тот темперамент, о котором можно забыть, вовсе и не темперамент…
Тут вошел Вовка, разговор пришлось прервать. Ночью, когда мальчик уже заснул, Вера и Маша шептались (на этот раз они легли не валетом, а голова к голове):
- Так как же ты будешь?
- Так и буду. Как все.
Может быть, еще не поздно?
- Поздно. Подвело военное время. Нет и нет, ни у кого нет. А спохватилась - поздно. Не везет чижику.
- Бедный чижик.
- Ничего, я еще почирикаю.
Чирикала-то Маша чирикала, а время шло. У нее стала меняться фигура, юбки не сходились в поясе. Вера давала ей свои, подвернув подол на целую ладонь. Вовка ничего не замечал. Он жил своей фантастической жизнью подростка: марки, стеклышки, астрономический кружок… Такие мелочи, как двойки или, скажем, фигура матери, его не интересовали.
- И все-таки его надо ввести в курс дела, - сказала Маша. - Не знаю, как к нему и подступиться…
- Хочешь, я ему скажу? - предложила Вера.
- Будь ангелом, скажи.
Вера улучила минуту. Вовка был трудноуловим сейчас весь в своих делах. Если не ест, то занят. Все же она его изловила.
- Вовус, - сказала она, - ты любишь маленьких детей? Он удивленно на нее посмотрел:
- Никогда об этом не задумывался.
- А ты задумайся.
Вовка честно попробовал и сказал:
- Ничего не выходит.
- Жаль. А что бы ты сказал, если б у нас в семье вдруг появился маленький ребенок? Вовка ужасно покраснел:
- У тебя, что ли, он родится? Вера тоже покраснела:
- Это не важно. У меня, не у меня, какая разница? Важно, как ты примешь этого ребенка?
- Великодушно, - ответил Вовус.
=20=
Ребенок - девочка - родился в конце зимы. Назвали ее Викторией. Тогда детей называли: Виктор, Виктория. В честь победы, которая уже приближалась…
Вера привезла из родильного дома Машу с дочкой. Никогда она еще не видела новорожденных и даже боялась этого. Маша развернула ребенка: Ты посмотри, Вера, до чего хороша! Вика, Викочка…
Вика лежала поперек койки и тупо ворочала лысой головенкой. На затылке, у еле обозначенной шеи, кудрявился темный пушок. Глазки-щелочки чуть видны из-под припухших век. А тонкие красные пальчики, в каких-то беловатых клочьях, словно пушинках слипшейся ваты, шевелятся судорожно, паучьими движениями, хватаясь за край пеленки, в поисках, может быть, избавления от этой напасти, именуемой жизнью… Вот открылся беззубый рот, непомерно большой и скошенный, и оттуда послышался даже не писк - шип…
Вера ужаснулась в душе, но взяла себя в руки и сказала, что ребенок очень хорош. Вовка стоял у окна полуотвернувшись и, согласно обещанию, был великодушен…
И вот в комнатушке, бывшей кладовой, где и прежде-то повернуться было негде, появилась новая жилица и всю ее заполнила собой. Спала она в бельевой корзине, завернутая в пеленки из списанного госпитального белья. Скоро обрела голос и заявляла о себе громогласно, особенно по ночам. Корзина стояла на двух табуретах у Машиного с Верой общего ложа. Маша-то крепко спала, а у Верочки сон был чуткий. Она просыпалась, толкала подругу:
- Опять плачет…
Маша бормотала невнятное.
- Мать ты или зверь? Ребенок плачет, а она спит. Вера вставала на колени, перелезала через Машу, брала
Вику на руки, если надо, перепеленывала. Маша спала, Вовка спал, а она, с ребенком на руках, ходила взад и вперед по маленькому кусочку пола и мурлыкала вполголоса:
Вот вспыхнуло утро, Румянятся воды…
Скоро они с Машей вообще поменялись местами на кровати. Теперь, заслышав Викино покряхтывание, готовое перейти в крик, Вера сразу просовывала руку в корзину, под ворсистое одеяльце (тоже из госпитальных, списанных) и начинала успокоительно похлопывать Вику по тощему задику. Ребенок кряхтел-кряхтел, всхныкивал и, не раскричавшись, засыпал. А Вера не спала, не вынимала руки из корзины: от скудного ребячьего тельца по руке вверх к сердцу шло умиление…
Постепенно Вика росла, белела, крепла, и ручки у нее были уже не красные, судорожные, а просто тоненькие, детские ручки, на которых при большом желании можно было разглядеть даже ямочки. Странными оставались только глаза: непомерно большие, загадочно серые, откуда-то из другого мира. Пеленали ее теперь уже не по плечи, а только до пояса, и спала она, закинув ручки вольно и мягко по обе стороны маленького лица.
Тем временем кончился Машин декретный отпуск. Она взяла очередной, кончился и этот - взяла за свой счет, начальство шло навстречу, но больше тянуть было невозможно. Решили отдать Вику в ясли. Девочка была уже большая, умная. Физически она, как почти все военные дети, развивалась плохо: уже давно было пора сидеть, а она все лежала. Но именно потому, что она лежала, в ней поражал какой-то недетский, даже не взрослый - старческий ум. При слове "ясли" она настораживалась, морщилась, а на глазах скапливались, не проливаясь, крупные слезы. И недаром: ясли ей не понравились. Попав туда, она сразу же начинала орать и орала, видимо, целый день, потому что нянечки, ко всему привыкшие, называли ее "Всего света крикса". Когда Вера за ней приходила, она цеплялась за ее плечи, руки, приникала к ее лицу нежномокрой щекой и вздрагивала, икала, переставая плакать. Через несколько дней она заболела. Маша взяла бюллетень по уходу на три дня, больше трех не давали… Обходились кой-как, Вовку не пускали в школу, и он, с трудом сохраняя великодушие, нянчил девочку, пеленал, шлепал:
- Опять ты ведешь себя неэтично.
А зима на Урале страшная, злобная. Вику уносили в ясли, закутав наподобие кочана капусты. Сквозь щель, оставленную для дыхания, слышался умный, сварливый крик. Он продолжался и в яслях, и по пути домой. А щель в одеяле обрастала инеем. Через два-три дня Вика заболевала. Маша брала бюллетень, и так далее…
- Знаешь что, Маша, - сказала однажды Вера, - больше так жить нельзя. Вику из ясель надо забрать. Ребенок не приспособлен к общественному воспитанию.
- А кто же с ней будет сидеть?