выгребать, сам Воевода любил проезжать в сильнейшую метель по этому
крытому проезду, присматриваясь к тому, как чистят снег на мосту, кладя
крест перед иконами Николая - спасителя на водах, этими иконами были
украшены обе стены проезда. Мостовик верил в силу святого Николая, много
лет упорно собирал иконы с его ликом, об этом пристрастии Воеводы знали
многие, кое-кто, стараясь задобрить хмурого стража моста, в особенности же
если хотел провезти что-нибудь недозволенное или стремясь хотя бы чуточку
уменьшить для себя пошлину, раздобывал какую-нибудь особенную икону, чуть
ли не из самой Византии, бывало, что и в драгоценном окладе, в серебре или
золоте, такому подарку Воевода всегда был рад почти открыто, хотя и не
любил выдавать перед людьми того, что происходит у него в душе; в конце
моста с древнейших времен поставлена была часовенка, в которой тоже висел
образ Николая - спасителя на водах, образ самый большой и драгоценный,
перед ним Воевода простаивал в молитве долгие часы, бил поклоны перед
святым, что-то нашептывал ему своими высохшими злыми губами. Неизвестный
богомаз писал святого Николая словно бы с самого Воеводы Мостовика. Точно
такая же седина, такой же желтоватый цвет лица, упрямство во взгляде,
дорогой наряд, расцвеченный драгоценным камнем, гневно приподнятый палец в
вечной угрозе. А может, это Воевода, в своей привязанности к святому и в
непоколебимой своей вере в его всемогущество, со временем стал похожим на
него, подобным Николаю во всем, сам того не замечая, ибо не мог и не умел
взглянуть на себя со стороны, взгляд его никогда не был направлен на
самого себя, ведь он стоял над всеми. Воевода был убежден, что все
развалится в тот же миг, как только он оставит мост без присмотра, не
будет подгонять, призывать к твердости, к выдержке, к жертвам. Собственно,
он и от святого Николая требовал жертв, чудес и терпения ради своего
пребывания на мосту, не обещал, кажется, святому ничего, только просил у
него, требовал, выканючивал, потому что мост должен был стоять любой
ценой, его нужно было охранять и от врагов и от поджогов, и от бурь, и ото
льда, и от снегов.
работает там больше всех) и его жены. Даже малышей заставляли работать,
бороться со стихиями, и каждый мостищанин, вырастая, уже хорошо знал, как
и что нужно делать в случае пожара, метели, ледохода, вражьего нападения.
Никто не отваживался нарушать издавна установленный порядок, потому что
каждый сознавал: от его старательности и усилий зависит устойчивость
моста, а следовательно, и его собственное благополучие, потому что никто
из мостищан не мог представить себя где-либо, кроме этого места,
хлопотного, опасного, многотрудного, однако, в конечном счете,
счастливого.
чем они сами, и хотя он вовсе не походил на них, хотя самим своим бытием
представлял образец плохой и даже вредный, как для Воеводы, так и для
мостищан, но, наверное, так уж суждено было, чтобы Воевода - о диво! - не
прогнал его, а позволил остаться в Мостище, даже более того: приблизил его
к себе так же, как Немого, хотя, казалось, напрасно было бы ждать от этого
бродяги чего-либо путного.
торопился на ту сторону, в Киев, увидел корчму, поставленную перед мостом
напротив часовенки со святым Николаем, отряхнулся, будто гусак, от дождя и
торопливо направился в ту добрую хоромину, где льют, да пьют, да еще раз
наливают. Одет он был в непонятную одежду (ибо, в самом деле, может ли
быть понятным промокшее насквозь), но бросался в глаза своей осанкой.
Высокий и согнутый, будто клюка для дерганья соломы, он напоминал черта из
ада, который питается одной смолой, а от смолы известно какая пожива:
только слипаются кишки, да и все. Именно такой слиплостью во всей фигуре и
отличался этот человек, да еще костистостью и колючестью, хотя и прикрывал
свои мослы широкой греческой хламидой, из-под которой снизу выглядывали
довольно поношенные, некогда, видно, дорогие штаны, с которыми никак не
согласовывалась обувка: что-то вконец изодранное, тут обрывок кожи, там
лыко. Лицо его обросло пепельно-серой бородой, усы похожи были на усы
Воеводы Мостовика; волосы торчали клочьями, будто человека стригли на
скорую руку огромными ножницами: там отхватили, тут оторвали, там
отрезали, тут оставили. И прикрывались эти свежесостриженные клочья
стареньким клобучком, то ли монашеским, то ли поповским, а возможно, и у
незадачливых чертиков тоже были такие же клобучки - кто же об этом знает?
Однако пришелец, видимо, и не хотел, чтобы над его клобучком люди сушили
головы, - перешагнув порог корчмы, он сразу же сорвал его с головы и
швырнул куда-то в угол, а сам поплелся туда, где горело пламя и что-то
жарилось, где полыхало и шипело.
язык и в добром здравии, чтобы мог, ежели понадобится, дать по зубам кому
следует или вытолкать взашей перепившегося; еще был Штим в меру веселым
человеком, ибо трудно оставаться мрачным среди вечного веселья этого
маленького мира. Потому-то, увидев странного бродягу, Штим насмешливо
бросил ему навстречу:
отметили меткое слово Штима, потому что в дальнейшем за ним и закрепилось
имя Стрижак, да он и не пробовал называть себя как-нибудь иначе.
вынырнул из воды, направился к стойке, за которой распоряжался Штим, и
красивым, сочным басом попросил:
корчмарю, а лишь показал так, ради хвастовства.
которых не последнее - склонность ко всему, что блестит. Он не стал ждать,
пока его попросят еще раз, умело нацедил в деревянную чашу зеленоватого
питья, поставил на огонь сочный кусок мяса и принялся скрести пятерней в
своей взлохмаченной голове.
что мясо жарится для него в надежде на хорошую плату.
где-нибудь в другом месте? Голова - еще не самое паскудное место у
человека.
угол на свободную скамью:
передышки, как господь бог после сотворения мира.
решил угождать этому человеку до поры до времени, хотя по натуре своей и
не принадлежал к людям угодливым, скорее был надменным. Подавали и
подносили Стрижаку довольно долго, до тех пор пока тот сначала опустил
голову на стол, а потом перебрался на скамью и смачно захрапел, проспав
остаток дня и целую ночь. Когда в корчме снова стало светло, странный
постоялец поморгал глазами, видимо тотчас же вспомнив, где он и как,
потому что, все еще не поднимаясь, лежа закричал Штиму:
чашу да прибавь к этому надлежащее...
огромным кулаком о стол. - Ты оглох или бесов слушаешь с самого утра, а не
честных христиан?
значит, он проспался, голова у него прочистилась и он уже в состоянии
понять, что настало время расплаты за съеденное и выпитое,
довольно твердо:
увесистую, желобком: только собирать поборы. Каждый что-то собирает на
этом свете - вот и ладонь бог создал в соответствии с этим.
выставил над столом свою ладонь, еще более широкую и увесистую, чем у
корчмаря, хмыкнул удивленно, так, словно бы впервые заметил у себя такое
орудие для выгребания всего лишнего на свете, после этого засунул руку в
свои глубоченные карманы, долго рылся там, хотя, судя по всему, были они у
него пустыми, но все же что-то там нащупал, вытягивая с видимым усилием,
так что у Штима чуточку екнуло сердце от предчувствия то ли радостного, то
ли огорчительного. Наконец Стрижак вынул то, что у него было, показались
над столом его огромные костлявые кулачищи, в правом снова сверкнуло, как
и вчера, то ли серебро, то ли само золото, но Штим смотрел не столько на
правую руку своего должника, сколько на левую, потому что левая была
сложена в такой огромный кукиш, что корчмарь даже отпрянул назад, но
Стрижак, словно бы и ждал этого, выскочил из-за стола, подбежал к Штиму,
ткнул ему под нос одновременно обе руки, в одной был маленький крестик, а
другая, как сказано уже, сложена была кукишем, и, вот так показывая обе
руки корчмарю, Стрижак загремел:
плата, брат мой во Христе!
от Стрижака еще дальше.