вообще скоро нас ушлют отбывать трудовую повинность и, может статься, Храм
в наше отсутствие разбомбят. Пока я, страшно заикаясь, бормотал свои
невразумительные объяснения, Цурукава разглядывал меня удивленно и
нетерпеливо.
признался в чем-то постыдном. Цурукава был единственный, кому я сам открыл
свою страстную привязанность к Храму. Но в лице моего товарища не читалось
ничего, кроме обычной досады, испытываемой человеком, когда он пытается
разобраться в бессвязном лепете заики.
тайну, делиться с ним восторгом, который рождает в моей душе Прекрасное,
выворачивать всю свою душу наизнанку, а на меня глядело все то же самое
лицо. Обычно один человек не смотрит с таким выражением на другого. В этом
лице с предельной достоверностью копируется та смехотворная натуга, с
которой выходят из меня слова; по сути дела, это мое собственное отражение
в зеркале. Каким бы красавцем ни был мой собеседник, в такую минуту его
лицо делается столь же безобразным, как мое. И стоит мне увидеть перед
собой эту знакомую маску, как сразу все то важное, что я стремлюсь
выразить, превращается в никому не нужный мусор:
приятель ждал, пока я закончу говорить, его юная кожа блестела от жира,
каждая ресничка пылала золотым огнем, ноздри раздувались, вдыхая знойный
воздух.
знакомства Цурукава ни разу не посмеялся над моим заиканием.
насмешки и презрение нравятся мне куда больше, чем сочувствие.
была неведома подобная душевная чуткость. Доброта Цурукава открыла мне,
что, даже лишенный заикания, я все равно останусь самим собой. Я ощутил
себя обнаженным, беззащитным, и неизъяснимое наслаждение переполнило мою
душу. Длинные ресницы, обрамлявшие глаза моего приятеля, отфильтровывали
заикание и принимали меня таким, каков я был. А ведь до сих пор мной
владело странное убеждение, будто человек, игнорирующий мое заикание, тем
самым отвергает все мое существо.
запомнил Золотой Храм таким, каким видел его в тот день?
зашагали вдоль ограды, по безлюдной дорожке, к Храму.
плечом к плечу стояли два подростка в белых рубахах. А прямо перед ними
высился Кинкакудзи, и не было между мальчиками и Храмом никакой преграды.
том же пороге, поэтому он смотрел нам в глаза и говорил с нами. Ожидание
грядущих бомбежек сблизило его с людьми.
Прекрасного, свет падал вниз отвесными лучами, наполняя покои Храма ночным
мраком. Прежде нетленность вечного сооружения подавляла и отбрасывала
меня, теперь же мы сравнялись, ибо нас ждала одна участь - сгореть в
пламени зажигательных бомб.
мне. Выходило, что Кинкакудзи жил со мной одной жизнью.
стрекота цикад. Казалось, будто бесчисленные толпы монахов гнусавят
"Молитву о преодолении напастей": "Гя-гя. Гякигяки. Ун-нун. Сифура-сифура.
Харасифура-харасифура..."
Храма, живший в моем сердце, наложился на реальный Храм, подобно тому как
копия картины, сделанная на прозрачном шелке, накладывается на оригинал.
Совпали все черты, все детали: и крыша, и плывущий над озером Рыбачий
павильон, и перильца Грота Прибоя, и полукруглые оконца Вершины
Прекрасного. Золотой Храм перестал быть неподвижной архитектурной
конструкцией, он превратился в своего рода символ, символ эфемерности
реального мира. И тем самым настоящий Храм стал не менее прекрасен, чем
Храм, живший в моей душе.
грациозные изгибы крыши в прах, и я никогда больше их не увижу. Но пока
Храм, незыблемый и спокойный, стоял передо мной во всей своей красе, пылая
в солнечных лучах, словно в языках пламени.
краешком глаза над морем, когда отпевали отца. Наполненные угрюмым
сиянием, они взирали свысока на затейливое сооружение. В лучах
безжалостного этого света Золотой Храм выглядел строже; тая внутри мрак и
холод, он словно отвергал своим загадочным силуэтом блеск и сверкание
окружающего мира. А парящий над крышей феникс крепче вцепился острыми
когтями в пьедестал, твердо решив устоять перед натиском солнца.
подобрал с земли камешек и, ловко, словно бейсбольный питчер,
размахнувшись, кинул камешек в воду - точно в центр отраженного в пруду
Храма.
причудливое здание рассыпалось на мелкие кусочки.
сблизился с Золотым Храмом, не находя себе места от страха за него и все
одержимее влюбляясь в его красоту. То было время, когда мне удалось
опустить Храм с недосягаемой высоты до моего уровня, и, веря в это, я мог
любить его безо всякой горечи и страха.
своим ядом.
опасности. Я нашел посредника, способного связать меня с Храмом. Теперь
между мной и Прекрасным, доселе отвергавшим и игнорировавшим мое
существование, протянулся мост.
нас обоих. Общность ниспосланного на нас проклятия, общность трагической,
огненной судьбы давали мне возможность жить с Храмом в одном измерении.
Пусть мое тело уродливо и хрупко, но оно из того же воспламенимого
углерода, что и твердая плоть Золотого Храма. Иногда мне даже казалось,
что я смог бы бежать отсюда, унося Храм в себе, спрятав его в собственном
теле, - так бегущий от преследователей вор глотает украденный им
драгоценный камень.
утра до позднего вечера мы должны были закалять дух и тело, занимаясь
военной подготовкой, работая на заводе, помогая эвакуировать город.
Мечтательность натуры, присущая мне с детства, усилилась еще больше - ведь
благодаря войне обычная человеческая жизнь отодвинулась от меня так
далеко. Для нас, подростков, война была чем-то фантастическим, пугающим,
абсолютно лишенным реальности и смысла, словно жизнь в некоем закрытом от
всего мира изоляторе.
Токио, мы в Киото тоже со дня на день ожидали налета. Это стало моей
тайной мечтой - увидеть, как полыхает весь город, охваченный пожаром.
Киото слишком долго хранил в неприкосновенности древние свои сокровища,
все эти бесчисленные храмы и святилища забыли об огне и пепле, некогда
являвшихся частью их бытия. Вспоминая, как мятеж Онин сровнял город с
землей, я думал: зря Киото столько веков избегал пожаров войны, тем самым
он утратил долю своей неповторимой красоты.
гордый силуэт, заполняющий собой весь мир... И тогда замершая над Храмом
птица, подобно истинному фениксу, возродится в пламени и взметнется в
небеса. Сам же Храм, навек избавившись от тенет формы, легко снимется с
якоря и будет, окутанный призрачным сиянием, невесомо скользить по глади
прудов и черным просторам морей...
сорок пятого мы узнали, что выгорел весь центр Токио, но беда была где-то
там, далеко, а над Киото голубело прозрачное весеннее небо.
ясном небе таятся огонь и разрушение; их просто не видно, как не видно
предметов, находящихся за зеркальным стеклом. Я уже говорил прежде, что
мне мало свойственны тривиальные человеческие чувства. На меня почти
никакого впечатления не произвели ни смерть отца, ни та нищета, в которую
впала моя мать. Я был всецело поглощен мечтами о гигантском небесном
прессе, который с одинаковой мощью раздавит живое и неживое, уродливое и
прекрасное, обрушит на город невообразимые ужасы, несчастья и трагедии.
Временами нестерпимое сияние весеннего неба представлялось мне сверканием
лезвия огромного топора, занесенного над землей. И я не мог дождаться,
пока этот топор опустится - с такой стремительной быстротой, что ни о чем
и подумать не успеешь.
склонен к горьким помыслам. Меня волновал, не давая покоя, только один
вопрос: что есть Прекрасное? Я не думаю, что в том мрачном направлении,
которое приняли мои мысли, повинна война.
не погрузиться в бездну горчайших раздумий. Так уж, очевидно, устроен
человек.