присовокуплял Юрий, провожая усланных.
остужал его Александр. - Смотри! Не погуби брата!
старшим боярином гонец, с известием, что до Костромы добрались
благополучно. Юрий уже радостно потирал руки. Александр молчал и с тяжкой
горечью видел, что ежели и случится беда с Борисом, Юрию не столь будет
жаль брата, сколько упущенной Костромы.
старого сена, какую-то рванину, брошенную за ненадобностью. Не было слышно
ни собачьего лая, ни конского топотания в хлевах. Все ушли. Еще час назад
последние возы с добром, последнее стадо, последние, на рысях уходящие
верхоконные теснились в узких воротах городецкой крепости, изливаясь
оттуда на простор нижних пристаней, но вот уже смолкли вдали топоты,
окрики и блеяние. И старик мордвин, сторож, кивая головой, замер в
распахнутых воротах, подслеповатыми безразличными глазами следя опустевшую
улицу, из которой, закручиваясь столбами, уходила медленная пыль.
дружины великих бояр и с ними исшаивают, утекают величие и сила, делавшие
до поры маленький городок над Волгой стольным градом Владимирской земли.
стал, и уже навсегда не стал - столицею Руси Великой. Земля все еще
выбирала себе град и главу, и выбрала земля другой город на Волге, на
великой реке, несущей воды свои из глухих лесов северных в Орду, в степи,
и дальше, в Хвалынское море, по которому путь в Дербент и далекую
сказочную Персию...
посуху.
Домолачивали хлеб - не бросать же! Дожидали своих из полюдья, с Ветлуги и
Унжи. Сам Акинф, впрочем, успел уже побывать и в Москве и в Твери,
поклониться Михайле Тверскому. Уже и землю обещал ему князь, о край
волости, под Бежичами, и двор где поставить, в самой Твери, указал.
Андреевых, и узналось из Костромы про гибель Ивана Жеребца с Давыдом,
растерзанных озверелой толпой, тогда и все заговорили, что Акинф Великой
как в воду глядел. А спервоначалу не то приходилось слышать. Кто-то и
измену великому князю Дмитрию помянул было... Акинф тогда (дело-то
совершалось на поминках по Андрею) встал, набычился, обвел стол с ближней
дружиною Андреевой:
Михайлу Ярославича: ему, мол, одному достоит приняти стол великокняжеский!
нашего князя, ин был бы и толк! (А и то сказать, - самому подумалось тогда
же, - при младенце Борисе тоже остался бы он еще в Городце, нет ли -
невесть!) А ныне про то молвить не грех: воля самого покойного
князя-батюшки!
сдвинулось. В самом деле, ни вдовы, ни наследника. Чего ждать? Под лежачий
камень и вода не течет. Кто ни сядет на стол, вспомнит ли бояр, на Городце
просидевших? Ой ли! Ну, а коли самим... Уж всяко не к суздальскому князю
подаваться! Данил Лексаныч, младший сынок Невского, тоже волею божией
умре. Чернь по городам бунтует. Окроме Михайлы Тверского и выбрать некого.
Прав Акинф, как ни поверни! И поскакали скорые гонцы, и потянулись за ними
бояре с дружинами, челядью, скарбом, обилием, скотом... И даже холопы, что
перекликались, тороча коней, толковали в одно с господами:
дожил... А у Юрия каки права? К Михайле и нать! Тот-то прямой князь!
вотчин переяславских своих. Да не дал ему Юрий первого места среди
московских бояр, и еще припомнили оба, хоть говорки о том и не
составилось, что не кто иной, а сам Акинф Великой три месяца назад по
слову Андрееву полки собирал на Юрия, дабы силой отбивать Переяславль. Оно
бы могло и в честь пойти, ну а поворотилось инако.
правил в Орде Тохта, человек тринадцатого столетия, еще Литва, кипящая
грозною силой, не вылилась опустошительным потоком на земли Смоленска, еще
стояла в обманчивом величии Галицко-Волынская Русь, поднятая властной
рукой Даниила до уровня первых королевств Европы, еще плыл Акинф Великой с
дружиной и холопами в стольную Тверь...
запаздывают. Так, девятнадцатый век - подобно подтачиваемому тихой
облачной весной льду - дожил до второго десятилетия двадцатого и тут с
грохотом низринулся в небытие. Век восемнадцатый начался несколько раньше
исторических сроков, семнадцатый - позже. Отчаянные усилия Годунова
задержали на несколько лет неизбежное крушение самодержавия последних
Рюриковичей, созидавшегося все предыдущее шестнадцатое столетие.
Пятнадцатый век сломался почти на рубеже времени, с осуждением еретиков,
победою иосифлян над нестяжателями и смертью Ивана Третьего. Граница
четырнадцатого и пятнадцатого веков размыта, но не будет ошибкою сказать,
что четырнадцатый век - грозовой и величественный, на гребне своем
поднявший эпическую сагу Куликова поля, век великих, светлых и страшных
страстей, век творимых легенд и начала народов, - что век этот кончился
раньше летописного времени, возможно даже со смертью Сергия Радонежского.
И начался позже, быть может, даже не теперь, но в 1304 году, а десятилетие
спустя, с победою мусульман ордынских, подобно тому, как и век тринадцатый
проявил себя не сразу, и даже после погрома Киева, и даже после Липицы, и
даже после Калки, до самого похода Батыева, вс° еще думали, вс° еще
казалось многим, что ничто не изменилось, что вс° продолжается и
продолжается прежнее...
раньше, дивно, что все-таки история меняется в ритме столетий. Или уж так
кажется нам? Или столь могущественно хронологическое деление времени, что
мы и события прошлого толкуем и располагаем невольно по тем же
неторопливым столетним рубежам?
вполне. Все было еще как хрупкий весенний лед, еще не сдвинутый, не
изломанный пенистым ледоходом. Но и все уже было готово для событий иных и
славы иной, чем прежняя.
этого всего и потому был обречен.
(ж и в о т н ы х от слова <живот> - жизнь) похотей. Он не думал о судьбах
Руси, не задумывался о Боге, полагая, что о Боге достаточно мыслят попы, а
совесть порядком-таки путал с хитростью. Для него свято было одно: свое
добро, земля, волости. Но волости были в разных местах, даже в разных
княжествах. Иное, что в Переяславле, и потеряно до поры. А воротить свое
добро он хотел крепко. И потому приходилось думать о всей Руси, о едином
князе русском. Андрея Городецкого он понимал. Андрей был жаден и
завистлив. Михайлы Акинф побаивался, чуял - грабить не даст! Но уже и в
нем самом что-то переменялось от жадных молодых лет. Уже не так хотелось
приобретать, хотелось уберечь нажитое. И уже прикидывал Акинф, как лучше
начнет споспешествовать он князь Михайле. Что можно, чего нельзя при новом
господине, что одобрит и чего не простит тверской князь. Уже и к себе
приваживал людей Акинф, всякого случая ради. Андрея Кобылу, сына
Жеребцова, отрока, чуть ли не в сыны принял. Что там створилось при дедах!
Признание отца, покойного Гаврилы Олексича, гвоздем сидело в нем,
упрятанное в тайное тайных. Первое, что почуял Акинф, услышав весть об
убийстве Ивана Жеребца в Костроме, была тихая радость. То все казалось: а
вдруг проведает Иван? И как тогда обернет к нему, сыну отцеубийцы? А
теперь Иван плавает в луже своей крови... а теперь унесли... а теперича и
схоронили давно! Ныне стало мочно неложно полюбить Андрея Кобылу, сына
Жеребцова. Зато и полюбил, что уже не знает отрок, как там и что было
между дедами. И стало мочно приветить, помочь, поддержать, и тем вовсе
закрыть грех отцов, грех тайный, на духу и то не сказанный. Холопья? И
холопья того не знали! Да и то сказать: теперь поддержи Андрея Кобылу,
пока юн, доколе не осильнел, опосле не забудет! А у князь Михайлы чем боле
будет своих, Акинфовых, тем боле чести ему, Акинфу! И сам князь того пуще
залюбит Акинфа Великого! Так-то! А переяславские вотчины Михаило воротит
ему. Не воротит - сам возьму! - пообещал Акинф. - Дмитрия-князя вышибли из
Переяславля, неуж этого, Юрия, рыжего, не вышибем? Жаль, конечно, Андрей
Саныч не успел воротить город. Куды б ноне веселей стало!
под шатром с откинутыми полами, в тени, в холодке. Сидел, озирая зеленые
привольные берега. Лодьи шли медленно, вспарывая бегучую воду, приходилось
выгребать противу течения. Пахло мужичьим духом от горячих распаренных