получали от нас, от Вельяминовых. Вам и держать! Ныне и впредь... Не
забывай! Помни про грех отца и про воздаяние помни! Правды... Правды не
изменяй! За правду не накажет Господь...
глаза. Василий Протасьич осторожно опустился на колени. Внук, помедлив,
встал рядом с отцом.
берегись... Наша слава пришлым - што бельмо в глазу. Семен Иваныч
праведный, а как ищо в Орде повернет? Бяконтовых не отпихни, не остуди
чем. Алексий, чаю, станет митрополитом. С ним... И паче всего стой за
правду! Грех... искупить... Я там буду молить за вас, дети мои.
отца, и внук, Василий Васильич, заботно заглянув сбоку в склоненный лик
родителя, увидел, что отец плачет. У него самого невольно жарко заскорбело
в глазах и от горя отцова, и от гордости - так понял он высказанные
умирающим слова о том, что они, Вельяминовы, поставили князей Данилова
дома и утвердили Москву, содеяв ее первым градом Залесской Руси. О грехе
(старом, дедовском, да и грех ли то был? Не стало б Москвы тогда!) Василий
Васильич не помыслил в сей час, а зря! Умирающий дед понимал то, что ему,
ражему, на возрасте мужику, еще и не блазнило в очи...
шептал умирающий его отцу. А тот, передохнув снова и слабо и сладко чуя
свои ладони в сильных сыновьих руках, вновь повел о грехе, давнем,
непростимом:
Может, и не тебе отвечивать перед престолом вышнего, а ему, внуку, али
правнуку...
начал уходить с костистого чела, широко открылись глаза и начали леденеть
и челюсть безвольно отвисла было, но Василий Протасьич вовремя подхватил,
не забыв просьбы отцовой, а другою рукою закрыл глаза родителю, и сам, не
в силах смотреть, смежил очи, шепча молитву.
повелел:
дверьми... И Феону тож! - возвыся голос, договорил в сыновью спину.
приложился губами, щекою, седой бородою своей к лику родителя. Всю жизнь
держал про себя, что любимый был не он, а тот, покойный, первенец Данила,
убитый на бою под Москвой. Всю жизнь отец держал его в требовательной
суровой строгости, словно испытывал; возможешь ли заменить того, мертвого?
И только сейчас вдруг почуялось, что отец - свой, близкий ему и любимый, а
он, хоть и седой и старый уже, а ма-а-ахонькой сейчас! Словно тот,
давешний детеныш, коему так хотелось порою (и так страшно было!)
прижаться, приласкаться к своему великому, грозному, для него и для многих
грозному и праведному в ровной суровости своей отцу.
плач и голошение жонок, вызнавших у прислуги о кончине великого тысяцкого
Москвы.
ровная степь протянулась до окоема, ежели выстать на любой берег великой
реки. Зверей, что везут в клетках, укачало, и слуги суетятся, обихаживают
бедных медведей: довезти бы целыми до Орды! Близит Сарай и тяжкий разговор
с Узбеком, а он все в мелких мыслях, все блазнит: как там, дома? Да скоро
ли прибудут братья? Да все ли благополучно на Москве? Отвлекись, забудь!
Помни одно, то, что ныне там, впереди! Думай о том, что решит властный и
капризный хозяин улуса русского! Соберись, как собирал всего себя отец,
подплывая к ханской столице! А - не думается. Не текут, не копятся мысли.
Весенний ветер шевелит волосы, не дает забыть, что тебе всего двадцать
пять лет! И рабыня, золотоволосая девочка, что везут Черкасу на постелю,
которая сейчас, застенчиво взглядывая на молодого московского князя в
красивом травчатом белошелковом зипуне, стоит, опершись о поручни, и то
поглядит в бегучую синюю воду, то, сощурясь, в ширь дальней луговой
стороны, а то вновь, чуть вспыхивая ждущим, раскованным взором юной
женщины, на молодого князя московского, который нравится ей куда больше
далекого и страшноватого (верно, старик, толстый и злой!) татарского бека,
который - когда еще будет! И князь тоже вспыхивает, гневает, закусывает
губу, стараясь не глядеть на девочку, обряженную в иноземные шелка и
парчу... (Ежели бы э т о произошло, после отдать ее Черкасу вдвойне
позорно! И как все будут глядеть на него? Сорокоум скажет, отводя глаза:
<Дело житейское!> И как он посмотрит потом в глаза Настасье... Нет, нет и
нет!) А она вздыхает, чуть разочарованно опуская синие очи... Вот так бы и
плыть. Бесконечно. В далекую даль, туда, куда спешат легкие волнистые
облака по безмерному окоему неба. И смотреть, как идут друг за другом,
уменьшаясь в отдалении, распустивши расписные паруса и изредка вспенивая
воду, паузки, учаны и насады княжого поезда, и чуять на себе зовущие
тревожные взгляды золотокосой красавицы, и никогда-никогда не довезти ее
до места, до душного гарема знатного татарина ордынского! А Сарай близит,
и надо что-то решать. Впервые самому, без батюшки. И все иное забыть! Даже
и девочку эту, что пойдет в тяжкой ордынской игре наравне с конями,
серебром и медведями в клетках...
родины, он несвободен так же, как и там! Незримый гнет батюшковой воли
держит его словно в когтях. Гнет власти, врученной ему (и еще не
полученной!), бремя навычаев родного народа, от коих освободись он
перестанет быть тем, что он есть, и сделается совсем другим людином, вовсе
без корней, словно перекати-поле, и потому он и сам не хочет избавить себя
от этого бремени! И от власти, и от заветов предков, и от своей почему-то
так и не сложившейся семьи, и от державных забот - не хочет он избавленья!
синеглазая девушка с золотыми волосами, что зазывно взглядывает на него,
чая хотя короткой дорожной любви, мимолетной ласки припутной, так и
пойдет, не тронутая им, в гарем убийцы Черкаса... Воля! И ничего неможно,
нельзя и не хочется даже изменить!
Сарай, столица Золотой Орды.
корабельного чрева. Отбросил дверь, и жарко овеяло стыдом. За низким
стольцом сидели его бояре. Михайло Терентьич неспешно писал большим
лебединым пером. Запасные перья торчали в устье узорной медной
чернильницы, ждали своей очереди, вбирая бурую железистую жидкость.
Сорокоум с Афинеем и Феофан Бяконтов столпились со сторон, подсказывая и
споря. Александр Морхинин, сидя прямь писца, громко перечислял порубежные
тверские села - видимо, толковня шла о князе Костянтине Михалыче. Пока он
там предается безделью и греховным помыслам, его бояре трудятся не
разгибая спин, верно обмысливают очередную хитрую уловку, дабы улестить,
остеречь или удоволить чем возможного тверского соперника.
Симеон торопливым движением руки вновь усадил их по местам. Михайло
Терентьич глянул скоса, хотев что-то прошать, но, видно, понял по лицу
молодого князя, по шалым его глазам, что прошать не стоит, ухмыльнулся
едва-едва, молвил:
хотел покаяти в безделии своем, но сдержал слово. Князю невместно. Строго
свел брови. Попытал вникнуть в то, что почали объяснять ему в два голоса
Сорокоум с Морхининым. Слушал, кивал, а не понимал ничего. В глазах все
мрела приманчивая синева, покамест жаркая волна гнева на себя не заставила
стряхнуть наваждение. Он крепко сел на скамью, повелел в уме: <Внять!>
Попросил, залившись нервным румянцем, повторить сказанное. Михайло
Терентьич одним еле видным прищуром глаз одобрил молодого князя. Сорокоум
посопел (не любил, когда его плохо слушали).
Московской узды на Костянтина не стало! Дак вот, смекаем тута, с
племянником у их не все ладно, со Всеволодом, да и кашинский князь тово...
Словом, понимай сам, княже!
Святого, замученного в Орде, жил до недавней поры в Твери. И теперь что ж?
Надобно ссорить его с родным старшим братом Костянтином? Возможно ли сие?
Тем паче без тетки Софьи? И само-то оно таково пакостливо, брр!)
их свадить не дорого б стало...
трудами и заботами господарскими, а позже назовут греческим словом
<политика>, и смысл чего - борьба за земную власть.