бежала, - говорил он, боязливо оглядываясь по сторонам, - побежала заку-
пать себе плахт и дерюг всяких, так нужно до приходу ее все кончить!
на руках парубка в белой свитке, который с кучею народа выжидал ее на
улице.
живут, как венки вьют!
пия, которую, однако ж, с хохотом отталкивала толпа народа.
что пара дюжих цыган овладела ее руками, - что сделано, то сделано; я
переменять не люблю!
ее; несколько пар обступило новую пару и составили около нее непроницае-
мую танцующую стену.
одного удара смычком музыканта, в сермяжной свитке, с длинными закручен-
ными усами, все обратилось, волею и неволею, к единству и перешло в сог-
ласие. Люди, на угрюмых лицах которых, кажется, век не проскальзывала
улыбка, притопывали ногами и вздрагивали плечами. Все неслось. Все тан-
цевало. Но еще страннее, еще неразгаданнее чувство пробудилось бы в глу-
бине души при взгляде на старушек, на ветхих лицах которых веяло равно-
душием могилы, толкавшихся между новым, смеющимся, живым человеком. Бес-
печные! даже без детской радости, без искры сочувствия, которых один
хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставляет де-
лать что-то подобное человеческому, они тихо покачивали охмелевшими го-
ловами, подплясывая за веселящимся народом, не обращая даже глаз на мо-
лодую чету.
ряя неясные звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье,
что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро все стало пусто и глу-
хо.
нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе
слышит уже он грусть и пустыню и димо внемлет ему. Не так ли резвые дру-
ги бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по све-
ту и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленно-
му! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.
смерти не любил пересказывать одно и то же. Бывало, иногда если упросишь
его рассказать что сызнова, то, смотри, что-нибудь да скинет новое или
переиначит так, что узнать нельзя. Раз один из тех господ - нам, простым
людям, мудрено и назвать их - писаки они не писаки, а вот то самое, что
барышники на наших ярмарках. Нахватают, напросят, накрадут всякой всячи-
ны, да и выпускают книжечки не толще букваря каждый месяц или неделю, -
один из этих господ и выманил у Фомы Григорьевича эту самую историю, а
он вовсе и позабыл о ней. Только приезжает из Полтавы тот самый панич в
гороховом кафтане, про которого говорил я и которого одну повесть вы,
думаю, уже прочли, - привозит с собою небольшую книжечку и, развернувши
посередине, показывает нам. Фома Григорьевич готов уже был оседлать нос
свой очками, но, вспомнив, что он забыл их подмотать нитками и облепить
воском, передал мне. Я, так как грамоту кое-как разумею и не ношу очков,
принялся читать. Не успел перевернуть двух страниц, как он вдруг остано-
вил меня за руку.
Так ли я говорил? Що то вже, як у кого черт-ма клепки в голови! Слушай-
те, я вам расскажу ее сейчас.
только буханцы пшеничные да маковники в меду!) умел чудно рассказывать.
Бывало, поведет речь - целый день не подвинулся бы с места и все бы слу-
шал. Уж не чета какому-нибудь нынешнему балагуру, который как начнет
москаля везть1, да еще и языком таким, будто ему три дня есть не давали,
то хоть берись за шапку да из хаты. Как теперь помню - покойная старуха,
мать моя, была еще жива, - как в долгий зимний вечер, когда на дворе
трещал мороз и замуровывал наглухо узенькое стекло нашей хаты, сидела
она перед гребнем, выводя рукою длинную нитку, колыша ногою люльку и на-
певая песню, которая как будто теперь слышится мне. Каганец, дрожа и
вспыхивая, как бы пугаясь чего, светил нам в хате. Веретено жужжало; а
мы все, дети, собравшись в кучку, слушали деда, не слезавшего от старос-
ти более пяти лет с своей печки. Но ни дивные речи про давнюю старину,
про наезды запорожцев, про вязов, про молодецкие дела Подковы, Полтора
Кожуха и Сагайдачного не занимали нас так, как рассказы про какое-нибудь
старинное чудное дело, от которых всегда дрожь проходила по телу и воло-
сы ерошились на голове. Иной раз страх, бывало, такой заберет от них,
что все с вечера показывается бог знает каким чудищем. Случится, ночью
выйдешь за чем-нибудь из хаты, вот так и думаешь, что на постеле твоей
уклался спать выходец с того света. И чтобы мне не довелось рассказывать
этого в другой раз, если не принимал часто издали собственную положенную
в головах свитку за свернувшегося дьявола. Но главное в рассказах деда
было то, что в жизнь свою он никогда не лгал, и что, бывало, ни скажет,
то именно так и было. Одну из его чудных историй перескажу теперь вам.
Знаю, что много наберется таких умников, пописывающих по судам и читаю-
щих даже гражданскую грамоту, которые, если дать им в руки простой Ча-
сослов, не разобрали бы ни аза в нем, а показывать на позор свои зубы -
есть уменье. Им все, что ни расскажешь, в смех. Эдакое неверье разошлось
по свету! Да чего, - вот не люби бог меня и пречистая дева! вы, может,
даже не поверите: раз как-то заикнулся про ведьм - что ж? нашелся сорви-
голова, ведьмам не верит! Да, слава богу, вот я сколько живу уже на све-
те, видел таких иноверцев, которым провозить попа в решете2 было легче,
нежели нашему брату понюхать табаку; а и те открещивались от ведьм. Но
приснись им... не хочется только выговорить, что такое, нечего и толко-
вать об них.
(Прим. Н.В.Гоголя.)
и не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор! Избенок десять, не обма-
занных, не укрытых, торчало то сям, то там, посереди поля. Ни плетня ни
сарая порядочного, где бы поставить скотину или воз. Это ж еще богачи
так жили; а досмотрели бы на нашу братью, на голь: вырытая в земле яма -
вот вам и хата! Только по дыму и можно было узнать, что живет там чело-
век божий. Вы спросите, отчего они жили так? Бедность не бедность: пото-
му что тогда козаковал почти всякий и набирал в чужих землях немало доб-
ра; а больше оттого, что незачем было заводиться порядочною хатою. Како-
го народу тогда не шаталось по всем местам: крымцы, ляхи, литвинство!
Бывало то, что и свои заедут кучами и обдирают своих же. Всего бывало.
ловеческом образе. Откуда он, зачем приходил, никто не знал. Гуляет,
пьянствует и вдруг пропадет, как в воду, и слуху нет. Там, глядь - снова
будто с неба упал, рыскает по улицам села, которого теперь и следу нет и
которое было, может, не дальше ста шагов от Диканьки. Понаберет встреч-
ных козаков: хохот, песни, деньги сыплются, водка - как вода... Приста-
нет, бывало, к красным девушкам: надарит лент, серег, монист - девать
некуда! Правда, что красные девушки немного призадумывались, принимая
подарки: бог знает, может, в самом деле перешли они через нечистые руки.
Родная тетка моего деда, содержавшая в то время шинок по нынежней Опош-
нянской дороге, в котором часто разгульничал Басаврюк, - так называли
этого бесовского человека, - именно говорила, что ни за какие благополу-
чия в свете не согласилась бы принять от него подарков. Опять, как же и
не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало, свои щети-
нистые брови и пустит исподлобья такой взгляд, что, кажется, унес бы но-
ги бог знает куда; а возьмешь - так на другую же ночь и тащится в гости
какой-нибудь приятель из болота, с рогами на голове, и давай душить за
шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нем перстень, или
тянуть за косу, когда вплетена в нее лента. Бог с ними тогда, с этими
подарками! Но вот беда - и отвязаться нельзя: бросишь в воду - плывет
чертовский перстень или монисто поверх воды, и к тебе же в руки.
Жил тогда при ней иерей, блаженной памяти отец Афанасий. Заметив, что
Басаврюк и на светлое воскресение не бывал в церкви, задумал было пожу-
рить его - наложить церковное покаяние. Куды! насилу ноги унес. "Слушай,
паноче! - загремел он ему в ответ, - знай лучше свое дело, чем мешаться
в чужие, если не хочешь, чтобы козлиное горло твое было залеплено горя-
чею кутьею!" Что делать с окаянным? Отец Афанасий объявил только, что
всякого, кто спознается с Басаврюком, станет считать за католика, врага
Христовой церкви и всего человеческого рода.
люди звали Петром Безродным; может, оттого, что никто не помнил ни отца
его, ни матери. Староста церкви говорил, правда, что они на другой же