который не хочет теперь от меня отвязаться. Итак, пусть это будет повесть
по поводу мокрого снега.
тогда угрюмая, беспорядочная и до одичалости одинокая. Я ни с кем не
водился и даже избегал говорить и все более и более забивался в свой угол.
В должности, в канцелярии, я даже старался не глядеть ни на кого, и я очень
хорошо замечал, что сослуживцы мои не только считали меня чудаком, но - все
казалось мне и это - будто бы смотрели на меня с каким то омерзением. Мне
приходило в голову: отчего это никому, кроме меня, не кажется, что смотрят
на него с омерзением? У одного из наших канцелярских было отвратительное и
прерябое лицо, и даже как будто разбойничье. Я бы, кажется, и взглянуть ни
на кого не посмел с таким неприличным лицом. У другого вицмундир был до
того заношенный, что близ него уже дурно пахло. А между тем ни один из этих
господ не конфузился - ни по поводу платья, ни по поводу лица, ни
как-нибудь там нравственно. Ни тот, ни другой не воображали, что смотрят на
них с омерзением; да если б и воображали, так им было бы все равно, только
бы не начальство взирать изволило. Теперь мне совершенно ясно, что я сам
вследствие неограниченного моего тщеславия, а стало быть, и
требовательности к самому себе, глядел на себя весьма часто с бешеным
недовольством, доходившим до омерзения, а оттого, мысленно, и приписывал
мой взгляд каждому. Я, например, ненавидел свое лицо, находил, что оно
гнусно, и даже подозревал, что в нем есть какое-то подлое выражение, и
потому каждый раз, являясь в должность, мучительно старался держать себя
как можно независимее, чтоб не заподозрили меня в подлости, а лицом
выражать как можно более благородства. "Пусть уж будет и некрасивое лицо, -
думал я, - но зато пусть будет оно благородное, выразительное и, главное,
чрезвычайно умное". Но я наверно и страдальчески знал, что всех этих
совершенств мне никогда моим лицом не выразить. Но что всего ужаснее, я
находил его положительно глупым. А я бы вполне помирился на уме. Даже так,
что согласился бы даже и на подлое выражение, с тем только, чтоб лицо мое
находили в то же время ужасно умным.
последнего, и всех презирал, а вместе с тем как будто их и боялся.
Случалось, что я вдруг даже ставил их выше себя. У меня как-то это вдруг
тогда делалось: то презираю, то ставлю выше себя. Развитой и порядочный
человек не может быть тщеславен без неограниченной требовательности к себе
самому и не презирая себя в иные минуты до ненависти. Но, презирая ли,
ставя ли выше, я чуть не перед каждым встречным опускал глаза. Я даже опыты
делал: стерплю ли я взгляд вот хоть такого-то на себе, и всегда опускал я
пеpвый. Это меня мучило до бешенства. До болезни тоже боялся я быть смешным
и потому рабски обожал рутину во всем, что касалось наружного; с любовью
вдавался в общую колею и всей душою пугался в себе всякой эксцентpичности.
Но где мне было выдержать? Я был болезненно развит, как и следует быть
развитым человеку нашего вpемени. Они же все были тупы и один на дpугого
похожи как баpаны в стаде. Может быть, только мне одному во всей канцелярии
постоянно казалось, что я был трус и раб; именно потому и казалось, что я
был развит. Но оно не только казалось, а и действительно так было в самом
деле: я был трус и раб. Говорю это без всякого конфуза. Всякий порядочный
человек нашего времени есть и должен быть трус и раб. Это - нормальное его
состояние. В этом я убежден глубоко. Он так сделан и на то устроен. И не в
настоящее время, от каких-нибудь там случайных обстоятельств, а вообще во
все времена порядочный человек должен быть трус и раб. Это закон природы
всех порядочных людей на земле. Если и случится кому из них похрабриться
над чем-нибудь, то пусть этим не утешается и не увлекается: все равно перед
другим сбрендит. Таков единственный и вековечный выход. Храбрятся только
ослы и их ублюдки, но ведь и те до известной стены. На них и внимания
обращать не стоит, потому что они ровно ничего не означают.
никто не похож и я ни на кого не похож. "Я-то один, а они-то все", - думал
я и - задумывался.
ходить в канцелярию: доходило до того, что я много раз со службы
возвращался больной. Но вдруг ни с того ни с сего наступает полоса
скептицизма и равнодушия(у меня все было полосами), и вот я же сам смеюсь
над моею нетерпимостью и брезгливостью, сам себя в романтизме упрекаю. То и
говорить ни с кем не хочу, а то до того дойду, что не только разговорюсь,
но еще вздумаю с ними сойтись по-приятельски. Вся брезгливость вдруг разом
ни с того ни с сего исчезала. Кто знает, может быть, ее у меня никогда и не
было, а была она напускная, из книжек? Я до сих пор этого вопроса еще не
разрешил. Раз даже совсем подружился с ними, стал их дома посещать, в
преферанс играть. водку пить, о производстве толковать... Но здесь
позвольте мне сделать одно отступление.
немецких и особенно французских романтиков, на которых ничего не действует,
хоть земля под ними трещи, хоть погибай вся Франция на баррикадах, - они
вс° те же, даже для приличия не изменятся, и вс° будут петь свои
надзвездные песни, так сказать, по гроб своей жизни, потому что они дураки.
У нас же, в русской земле, нет дураков; это известно; тем-то мы и
отличаемся от прочих немецких земель. Следственно, и надзвездных натур не
водится у нас в чистом их состоянии. Это вс° наши "положительные" тогдашние
публицисты и критики, охотясь тогда за Костанжоглами да за дядюшками
Петрами Ивановичами и сдуру приняв их за наш идеал, навыдумали на наших
романтиков, сочтя их за таких же надзвездных, как в Германии или во
Франции. Напротив, свойства нашего романтика совершенно и прямо
противоположны надзвездно-европейскому, и ни одна европейская мерочка сюда
не подходит. (Уж позвольте мне употреблять это слово: "романтик" - словечко
старинное, почтенное, заслуженное и всем знакомое.) Свойства нашего
романтика - это вс° понимать, все видеть и видеть часто несравненно яснее,
чем видят самые положительнейшие наши умы; ни с кем и ни с чем не
примиряться, но в то же время ничем и не брезгать; все обойти, всему
уступить, со всеми поступить политично; постоянно не терять из виду
полезную, практическую цель (какие-нибудь там казенные квартирки,
пенсиончики, звездочки) - усматривать эту цель через все энтузиазмы и
томики лирических стишков и в то же время "и прекрасное и высокое" по гроб
своей жизни в себе сохранить нерушимо, да и себя уже кстати вполне
сохранить так таки в хлопочках, как ювелирскую вещицу какую-нибудь, хотя
бы, например, для пользы того же "прекрасного и высокого". Широкий человек
наш романтик и первейший плут из всех наших плутов, уверяю вас в том...
даже по опыту. Разумеется, все это, если романтик умен. То есть что ж это
я! романтик и всегда умен, я хотел только заметить, что хоть и бывали у нас
дураки-романтики, но это не в счет и единственно потому, что они еще в
цвете сил окончательно в немцев перерождались и, чтоб удобнее сохранить
свою ювелирскую вещицу, поселялись там где-нибудь, больше в Веймаре, или в
Шварцвальде. Я, например, искренно презирал свою служебную деятельность и
не плевался только по необходимости, потому что сам там сидел и деньги за
то получал. В результате же, заметьте, все-таки не плевался. Наш романтик
скорей сойдет с ума(что, впрочем, очень редко бывает), а плеваться не
станет, если другой карьеры у него в виду не имеется, и в толчки его
никогда не выгонят, а разве свезут в сумасшедший дом в виде "испанского
короля", да и то если уж он очень с ума сойдет. Но ведь сходят у нас с ума
только жиденькие и белокуренькие. Неисчетное же число романтиков -
значительные чины впоследствии происходят. Многосторонность необыкновенная!
И какая способность к самым противоречивейшим ощущениям! Я и тогда был этим
утешен, да и теперь тех же мыслей. Оттого-то у нас так и много "широких
натур", которые даже при самом последнем паденьи никогда не теряют своего
идеала; и хоть и пальцем не пошевелят для идеала-то, хоть разбойники и воры
отъявленные, а все-таки до слез свой первоначальный идеал уважают и
необыкновенно в душе честны. Да-с, только между нами самый отъявленный
подлец может быть совершенно и даже возвышенно честен в душе, в то же время
нисколько не переставая быть подлецом. Повторяю, ведь сплошь да рядом из