выставка, Хрустальный дворец и там где-нибудь лекция знаменитого физика с
блестящими опытами -- стоит ли все это горя крошечного созданья, бьющего
себя худыми ручонками в грудь, и этих женщин, которые ведут малолетних
дочерей отдать всякому, кто бросит за это монету. Скажут: "Так всегда было,
и даже хуже"; это уже говорят в оправдание и ссылаются на каннибальство
диких народов, не желая вернуться к которому мы должны, будто бы, терпеть
свое зло, специфический яд цивилизации. Но это неправда, и не всегда так
было. У народа, жившего под заповедями Божиими, не было ни каннибальства,
ни матерей, торгующих детьми: там были матери, собирающие колосья, нарочно
оставленные на полях богатыми людьми [См. кн. Руфь.]. И этого не было бы у
нас, не смело бы быть, если бы оставленные нам слова: "Ищите прежде
царствия Божия и все остальное приложится вам" -- мы не читали с конца, не
применяли бы наоборот. "Но когда проходит ночь и начинается день, тот же
гордый и мрачный дух снова царственно проносится над исполинским городом.
Он не тревожится тем, что было ночью, не тревожится и тем, что видит кругом
себя и днем. Ваал царит и даже не требует покорности, потому что в ней
убежден. Вера его в себя безгранична; он презрительно и спокойно, чтоб
только отвязаться, подает организованную милостыню. Он не прячет от себя
диких, подозрительных и тревожных явлений жизни. Бедность, страдание, ропот
и отупление массы его не тревожат нисколько" (там же, с. 411). Всем этим
фактам, равно и тревоге по поводу их, можно дать следующую формулу: в
нормальном процессе всякого развития благоденствие самого развивающегося
существа есть цель; так, дерево растет, чтобы осуществлять полноту своих
форм, -- и то же можно сказать о всем другом. Из всех процессов, которые мы
наблюдаем в природе, есть только один, в котором этот закон нарушен, -- это
процесс истории. Человек есть развивающееся в нем, и, следовательно, он
есть цель: но это лишь в идее, в иллюзии: в действительности он есть
средство, а цель -- это учреждения, сложность общественных отношений, цвет
наук и искусств, мощь промышленности и торговли [В истории есть один факт,
особенно удобный для пояснения этой мысли: в Германии, ко времени
крестьянского и рыцарского восстаний, уже значительно распространилось
римское право, вытеснив местные феодальные юридические обычаи. Тягость от
него для всего народонаселения была так велика, что восставшие, плохие
юристы и только простые люди, требовали, между прочим, отмены римского
права в судебной практике. Но кто же усомнится, что, будучи правом, как и
средневековые судебные обычаи, оно неизмеримо превосходит не только эти
последние, но и вообще все когда-либо появлявшееся во всемирной истории в
сфере права. Дальнейшее распространение его поэтому и не прекратилось, оно
было естественно и, так сказать, внутренне необходимо. Этот пример
показывает, что усовершенствование отдельных отраслей жизни вообще не
необходимо связано с уменьшением человеческого страдания, что оно имеет
внутреннюю закономерность и извне автономно; а потому и совершается в
истории независимо от всего прочего.]. Все это неудержимо растет, и никогда
не придет на мысль бедному человеку хоть когда-нибудь не дать переступить
через себя всему этому, не лечь перед торжествующею колесницею Ваала и не
обрызгать колес его кровью [Частный пример и здесь может с удобством
пояснить общий исторический процесс: 1) необходимо, чтобы в стране, для
поддержания ее международного положения, существовало несколько сот тысяч
мужчин, специально занятых военным искусством и, для большего
усовершенствования в нем, -- освобожденных от забот семьи; 2) нужно, чтобы
люди, поддерживающие страну на высоте ее духовного и материального
процветания, как можно лучше подготовились для выполнения своей миссии и
глубже вошли в сложный и трудный мир чистых и прикладных наук. Образуется
громадный контингент людей, семья для которых возможна и удобна только в
позднем возрасте. По причинам, объяснять которые было бы излишне, возникает
соответствующий им контингент бессемейных женщин; с тою разницею, однако,
что для первых семья есть нечто позднее и ее временное отсутствие есть
удобство, а для вторых семья становится навсегда закрытою, и они являются
безличным средством для удобного существования других. Как большая река
привлекает к себе маленькие речки и ручьи и испарениями с бассейна своего
родит влагу и дождь, в конце концов опять в нее же собирающиеся, так к
этому крупному потоку бессемейного существования примыкают многие другие
мелкие течения его, в значительной степени порождаемые просто его
массивностью, легкостью, удобством для каждого и привычностью.]. И народы
стелются перед нею; задавив миллионы у себя, колесница уже переходит в
другие страны, к тем каннибалам, которые до сих пор наивно в одиночку
пожирали друг друга и которых теперь, по-видимому, готовится зараз пожрать
Европа. С величайшею способностью к обобщению в Достоевском удивительным
образом была соединена чуткая восприимчивость ко всему частному,
индивидуальному. Поэтому он не только понял общий, главный смысл того, что
совершается в истории, но и почувствовал нестерпимый его ужас, как будто
сам переживая все то личное страдание, которое порождается нарушением
главного закона развития. Тотчас за "Зимними заметками о летних
впечатлениях" [Появились в 1863 г. в журнале "Время".] появились сумрачные
"Записки из подполья" [Появились в 1, 2 и 4 •• журнала "Эпохи", который
сменил приостановленное "Время" в 1864 году.], о которых уже упоминали мы
выше. Чтение их невольно вызывает мысль о необходимости у нас
комментированных изданий, комментированных не со стороны формы и генезиса
литературных произведений, как это уже есть, но со стороны их содержания и
смысла, -- для того, чтобы решить, наконец, вопрос: верна ли данная мысль,
или она ложна, и почему? И решить это совокупными усилиями, решить
обстоятельно и строго, как это доступно только для науки. Например,
"Записки из подполья" важны каждою своею строкою, их невозможно почти
свести к общим формулам; и вместе утверждения, которые в них высказаны,
нельзя оставить без обсуждения никакому мыслящему человеку. В литературе
нашей никогда не появлялось писателя, идеалы которого были бы так
совершенно отделены от текущей действительности. Удержать ее и лишь кое в
чем исправить -- эта мысль никогда не останавливала Достоевского даже на
минуту. В силу обобщающего склада своего ума, он со всем интересом приник
ко злу, которое скрывается в общем строе исторически возникшей жизни;
отсюда его неприязнь и пренебрежение ко всякой надежде что-либо улучшить
посредством частных изменений, отсюда вражда его к нашим партиям
прогрессистов и западников. Созерцая лишь общее, он от действительности
непосредственно переходил к предельному в идее, и первое, что находил
здесь, это -- надежду с помощью разума возвести здание человеческой жизни
настолько совершенное, чтобы оно дало успокоение человеку, завершило
историю и уничтожило страдание. Критика этой идеи проходит через все его
сочинения, впервые же, и притом с наибольшими подробностями, она высказана
была в "Записках из подполья". Подпольный человек -- это человек, ушедший в
глубину себя, возненавидевший жизнь и злобно критикующий идеал рациональных
утопистов на основании точного знания человеческой природы, которое он
вынес из уединенного и продолжительного наблюдения над собой и над
историей. Общий смысл этой критики есть следующий: человек несет в себе, в
скрытом состоянии, сложный мир задатков, ростков еще не обнаруженных, -- и
обнаружение их составит его будущую историю столь же непреодолимо, как уже
теперь действительно присутствие этих задатков в нем. Поэтому
предопределение нашим разумом истории и венца ее всегда останется только
набором слов, не имеющим никакого реального значения. Между этими
задатками, насколько они обнаружились уже в совершившейся истории, есть
столько непостижимо странного иррационального, что нельзя найти никакой
разумной формулы для удовлетворения человеческой природы. Счастье не
составит ли принципа для построения этой формулы: а разве человек не
стремится иногда к страданию, разве есть наслаждения, за которые Гамлет
отдал бы муки своего сознания? Порядок и планомерность не составят ли общих
черт всякого окончательного устроения человеческих отношений: а между тем,
разве мы не любим иногда хаос, разрушение, беспорядок еще жаднее, чем
правильность и созидание? Разве можно найти человека, который делал бы в
течение всей своей жизни только хорошее и должное, и разве не испытывает
он, долго ограничивая себя этим, странного утомления, и не переходит, хоть
на короткое время, к поэзии безотчетных поступков? Наконец, не исчезнет ли
для человека всякое счастье, когда для него исчезнет ощущение новизны, все
неожиданное, все прихотливо изменчивое, согласуя с чем теперь свой
жизненный путь, он испытывает много огорчений, но и столько радостей?
Однообразие для всех не противоречит ли коренному началу человеческой
природы -- индивидуальности, а недвижность будущего и "идеала" -- его
свободной воле, жажде выбрать то или иное по-своему, иногда вопреки
внешнему, хотя бы и разумному, определению? А без свободы и без личности
будет ли счастлив человек? Без всего этого, при вековом отсутствии новизны,
не проснутся ли с неудержимой силой в человеке такие инстинкты, которые
разобьют алмазность всякой формулы: и человек захочет страдания,
разрушения, крови, всего, но не того же, к чему на вечность обрекла его
формула; подобно тому как слишком долго заключенный в светлой и теплой
комнате изрежет руки о стекла и выйдет неодетый на холод, лишь бы только не
оставаться еще среди прежнего? Разве не это ощущение душевного утомления
кидало Сенеку в интриги и преступления? И разве не заставляло оно Клеопатру
втыкать золотые булавки в груди черных невольниц, жадно смотря им в лицо,
на эти дрожащие и улыбающиеся губы, в эти испуганные глаза? Наконец,
неподвижное обладание достигнутым идеалом удовлетворит ли человека, для
которого желать, стремиться, достигать -- составляет непреодолимую
потребность? И разве рассудочность исчерпывает, вообще, человеческую
природу: а, очевидно, она одна может быть придана окончательной формуле
самым ее творцом, разумом? Человек в цельности своей природы есть существо
иррациональное; поэтому как полное его объяснение недоступно для разума,
так недостижимо для него -- его удовлетворение. Как бы ни была упорна
работа мысли, она никогда не покроет всей действительности, будет отвечать
мнимому человеку, а не действительному. В человеке скрыт акт творчества, и
он-то именно привнес в него жизнь, наградил его страданиями и радостями, ни
понять, ни переделать которых не дано разуму. Иное, чем рациональное, --
есть мистическое. И недоступное для прикосновения и мощи науки -- может
быть еще достигнуто религиею. Отсюда развитие в Достоевском мистического и