не изменились. Они меняются теперь, когда небо опустело и опять воцарился
покой. Истребитель уже стал всего лишь бесстрастным очевидцем, а из
рассеченной сонной артерии штурмана брызжет первая струйка крови, из капота
правого мотора неуверенно пробивается первое пламя, которое сейчас забушует,
как огонь в горне. Кобра уже успела свернуться, а яд ее проникает в сердце,
и на лице судорожно вздрагивает первый мускул. Истребители не убивают. Они
сеют смерть. И смерть дает всходы, когда истребители уже далеко.
истребителями, мне нечего было решать. Я мог и не знать о их появлении. Если
бы они летели прямо надо мной, я бы даже не узнал об этом! Быть осторожнее?
Но ведь небо пусто.
существует. В таком масштабе движения человека неразличимы. Наши
длиннофокусные фотоаппараты служат нам микроскопами. Микроскоп нужен здесь
для того, чтобы разглядеть не человека, - его и с помощью этого прибора не
увидишь, - а лишь признаки человеческого присутствия: дороги, каналы,
поезда, баржи. Человек оживляет то, что мы видим под микроскопом. Я
бесстрастный ученый, и война этих микробов для меня сейчас всего лишь
предмет лабораторного исследования.
землей. Они, конечно, и не надеются сбить нас таким неточным огнем. На
высоте десять тысяч метров мы практически неуязвимы. Они стреляют, чтобы
определить наше положение и, может быть, навести на нас истребителей.
Истребителей, затерянных в небе, подобно невидимой пыли.
самолет, летя на большой высоте, волочит за собой, как подвенечную фату.
Сотрясение, вызываемое полетом, кристаллизует водяные пары атмосферы. И мы
разматываем за собой перистую ленту из ледяных игл. Если атмосферные условия
благоприятствуют образованию облаков, этот след будет медленно распухать и
превратится в вечернее облако над полями.
и, наконец, благодаря вызывающей роскоши нашего белого шлейфа. И все-таки мы
парим в почти космической пустоте.
час... А между тем все остановилось. Скорость ощутима на беговой дорожке.
Здесь же все погружено в пустоту. Так и земля: несмотря на скорость сорок
два километра в секунду, кажется, что она оборачивается вокруг солнца
довольно медленно. Она тратит на это целый год. Нас, быть может, тоже
медленно нагоняет что-то, к нам тоже что-то тяготеет. Сколько самолетов
приходится на единицу пространства в воздушной войне? Они - как пылинки под
куполом собора. Сами пылинки, мы, быть может, притягиваем к себе несколько
десятков или сотен других пылинок. И вся эта пыль медленно поднимается в
лучах солнца, словно где-то вытряхивают ковер.
чистое стекло я вижу лишь какие-то безделушки прошлых веков. Я склоняюсь над
музейными витринами. Но вот я повернул и теперь смотрю на них против света:
где-то далеко впереди, конечно, Дюнкерк и море. Но под углом мне уже трудно
что-нибудь различить. Солнце сейчас совсем низко, и я лечу над огромным
сверкающим зеркалом.
земли, как за нами гонится множество шлейфов из паутины, похожих на тот, что
мы волочим за собой.
возникает образ, который сперва кажется мне великолепным: "...недоступные,
как ослепительно красивая женщина, мы шествуем навстречу своей судьбе,
медленно влача за собой длинный шлейф из ледяных звезд..."
поэзии:
шансов очень мало. Но даже если мы вернемся, нам нечего будет рассказать. В
жизни мне случалось совершать то, что принято называть подвигами: прокладка
почтовых линий, столкновения в Сахаре, Южная Америка... Но война - не
настоящий подвиг, война - это суррогат подвига. В основе подвига - богатство
связей, которые он создает, задачи, которые он ставит, свершения, к которым
побуждает. Простая игра в орлянку еще не превратится в подвиг, даже если
ставкой в ней будет жизнь или смерть. Война это не подвиг. Война - болезнь.
Вроде тифа".
подвигом во время войны было то, что связано с комнатой на ферме в Орконте.
XI
года базировалась моя авиагруппа, я жил в глинобитном домике. Ночью
температура падала настолько, что вода в деревенском кувшине превращалась в
лед, и потому, прежде чем одеваться, я первым делом затапливал печь. Но для
этого мне приходилось вылезать из теплой постели, где я блаженствовал,
свернувшись калачиком.
пустой и промерзшей комнате. Здесь я вкушал безмятежный покой после тяжелого
дня. Здесь я наслаждался безопасностью. Мне здесь ничто не угрожало. Днем
мое тело подвергалось суровым испытаниям большой высоты, днем его
подстерегали смертоносные осколки. Днем оно могло стать средоточием
страданий, его могли незаслуженно разорвать на части. Днем мое тело мне не
принадлежало. Больше не принадлежало. Его могли лишить рук, ног, из него
могли выпустить кровь. Потому что - и это тоже только на войне - ваше тело
превращается в склад предметов, которые вам уже не принадлежат. Является
судебный исполнитель и требует ваши глаза. И вы отдаете ему свою способность
видеть. Является судебный исполнитель и требует ваши ноги. И вы отдаете ему
свою способность ходить. Является судебный исполнитель с факелом и требует
всю кожу с вашего лица. И вот вы становитесь страшилищем, потому что
откупились от судебного исполнителя своею способностью дружески улыбаться
людям. Итак, тело, которое в тот самый день могло оказаться моим врагом и
причинить мне боль, тело, которое могло превратиться в фабрику стонов, - это
тело пока еще оставалось моим другом, послушным и близким, уютно
свернувшимся калачиком и дремлющим на простыне, и не поверяло моему сознанию
ничего, кроме радости бытия, ничего, кроме блаженного похрапывания. Но я,
хочешь не хочешь, должен был извлечь его из постели, вымыть ледяной водой,
побрить, одеть, чтобы в таком безупречном виде предоставить в распоряжение
стальных осколков. И мне казалось, что, извлекая свое тело из постели, я
словно вырываю дитя из материнских объятий, отрываю его от материнской
груди, от всего, что в детстве ласкает, нежит, защищает тело ребенка.
только можно, я, стиснув зубы, одним прыжком бросался к печке, швырял в нее
охапку дров и обливал их бензином. Затем, когда пламя охватывало дрова, я
вновь совершал переход через комнату и опять забирался в постель, где было
еще тепло, и оттуда, зарывшись под одеяла и перину, одним только левым
глазом следил за печкой. Сначала она не разгоралась, потом на потолке
начинали пробегать отсветы вспышек. Потом огонь охватывал всю охапку: так
веселье охватывает гостей на удавшемся празднике. Дрова принимались трещать,
гудеть и напевать. Становилось весело, как на деревенской свадьбе, когда
гости подвыпьют и начинают шуметь и подталкивать друг друга локтями.
проворный сторожевой пес, который преданно служит хозяину. Глядя на огонь, я
тайно ликовал. И когда праздник был уже в полном разгаре, и тени плясали на
потолке, и звучала эта жаркая золотистая музыка, а в углах печи громоздились
горы раскаленных углей, когда вся комната наполнялась волшебным запахом
смолы и дыма, - тогда я прыжком покидал одного друга ради другого, я бежал
от постели к огню, предпочитая более щедрого, и, право, не знаю, поджаривал
ли я себе живот или согревал сердце. Из двух соблазнов я малодушно уступал
более заманчивому сверкающему, тому, который шумнее и ярче себя
рекламировал.
обратно и, наконец, чтобы вернуться и собрать урожай тепла, - три раза стуча
зубами, я пересекал ледяную пустыню моей комнаты и в известной мере
постигал, что такое полярная экспедиция. Я несся через пустыню к блаженной
посадке, и меня вознаграждал этот жаркий огонь, плясавший передо мной, для
меня, свою пляску сторожевого пса.