проглядывает розоватое пятно -- это проспект Гальвани.
Оборачиваюсь; позади газового фонаря, далеко-далеко крохотная
частица освещенного пространства -- вокзал и четыре кафе.
Позади меня, впереди меня люди в пивных пьют и играют в карты.
Здесь все черно. По временам откуда-то издалека ветер доносит
до меня одинокий прерывистый звон. Домашние звуки, храп машин,
крики,. лай не отрываются от освещенных улиц, они остаются в
тепле. Но этот звон пронзает потемки и долетает сюда -- он
тверже, в нем меньше человеческого, чем в других звуках.
уши, наверно они побагровели. Но я себя больше не ощущаю, я
поглощен чистотой того, что меня окружает; ничего живого,
свистит ветер, четкие линии убегают во мрак. Бульвар Нуара
лишен непристойного выражения буржуазных улиц, которые
жеманничают с прохожими. Никому не пришло в голову его украшать
-- самая настоящая изнанка. Изнанка улиц Жанны-Берты Керуа,
проспекта Гальвани. В районе вокзала бувильцы еще кое-как
приглядывают за бульваром -- время от времени наводят чистоту
ради приезжих. Но чуть поодаль они бросают его на произвол
судьбы, и он слепо рвется вперед, упираясь с разбега в проспект
Гальвани. Город забыл о бульваре. Иногда на громадной скорости
по нему с грохотом пронесется вдруг грузовик землистого цвета.
Но здесь даже никого не убивают -- за отсутствием и убийц и
жертв. Бульвар Нуара неодушевлен. Как минерал. Как треугольник.
Какое счастье, что в Бувиле есть такой бульвар. Обычно такие
встречаются только в столицах -- в Берлине в районе Нойкельна
или Фридрихсхайна, в Лондоне позади Гринвича. Это длинные,
грязные, продуваемые ветром коридоры, с широкими без единого
дерева тротуарами. Почти всегда они расположены на окраинах, в
тех странных районах, в которых зачинается город, -- вблизи
товарных станций, трамвайных депо, боен, газгольдеров. Два дня
спустя после дождя, когда промокший город струится теплой
испариной под лучами солнца, эти улицы все еще остаются
холодными, сохраняя всю свою грязь и лужи. Есть на них и такие
лужи, которые не просыхают никогда или, может быть, раз в году
-- в августе.
холод так чист, так чиста эта ночь, разве и сам я -- не волна
ледяного воздуха? Не иметь ни крови, ни лимфы, ни плоти. И течь
по этому длинному каналу к бледному пятну вдали. Быть -- просто
холодом.
дробной скороговоркой. Из-за ветра я не могу разобрать слов.
нерешительности смотрят друг на друга, потом мужчина сует руки
в карманы и, не оглядываясь, уходит прочь.
каких-нибудь три метра. И вдруг из нее рвутся, раздирая ее,
хриплые, низкие звуки, с неслыханной мощью заполняющие улицу.
вернись, я больше не могу, я так несчастна!
дотронуться. Это... но как поверить, что эта распаленная плоть,
это пылающее горем лицо?.. и, однако, я узнаю платок, пальто и
большую бордовую родинку на правой руке. Это она, это Люси,
наша уборщица. Я не смею предложить ей свою помощь, но хочу,
чтобы в случае надобности она могла к ней прибегнуть, и я
медленно прохожу мимо, глядя на нее. Люси уставилась на меня,
но похоже, она меня не видит; она вообще себя не помнит от
горя. Я делаю несколько шагов. Оглядываюсь...
отдающаяся страданию с нерасчетливой щедростью. Я завидую ей.
Вот она стоит, выпрямившись и раскинув руки, точно ждет, когда
на них появятся стигматы; она открыла рот, она задыхается. Мне
чудится, что стены по обе стороны улицы начинают расти, что они
сближаются, что Люси на дне колодца. Несколько секунд я жду, я
боюсь, как бы она не рухнула навзничь, она слишком тщедушна,
чтобы вынести бремя такой необычной муки. Но она не шевелится,
она стала каменной, как все, что ее окружает. На мгновение мне
приходит в голову, что раньше я в ней ошибался и мне вдруг
открылась ее подлинная натура...
удивленные глаза. Нет, не в самой себе почерпнула женщина силу
страдания. Она пришла к ней извне... с этого бульвара. Надо
взять Люси за плечи и увести на свет, к людям, на уютные
розовые улицы: там нельзя страдать с такой силой, и она
обмякнет, к ней вернутся ее рассудительный вид и привычный
уровень страданий.
А я -- вот уже три года как я слишком спокоен. В этой
трагической глуши я могу почерпнуть только немного бесплодной
чистоты. И я ухожу.
выкурить трубку во двор Ипотечного Банка. Маленькая площадь
выложена розовой брусчаткой. Бувильцы ею гордятся -- она
построена в XVIII веке. Со стороны улиц Шамад и Сюспедар въезд
машинам преграждают старые цепи. Дамы в черном, прогуливающие
своих собачек, крадутся под аркадами, жмутся поближе к стенам.
Выйти на дневной свет они отваживаются редко, но по-девичьи,
тайком и ублаготворенно косятся на статую Гюстава Эмпетраза.
Вряд ли им известно имя этого бронзового гиганта, но по его
сюртуку и цилиндру они видят: этот человек из хорошего
общества. Цилиндр он держит в левой руке, а правую положил на
стопку книг in-folio -- ну прямо-таки их собственный дед стоит
на пьедестале, отлитый в бронзе. Им нет надобности долго его
разглядывать, чтобы понять -- он смотрел на все как они, в
точности как они. На службу их куцым и незыблемым взглядам он
поставил весь свой авторитет и громадную эрудицию, почерпнутую
в фолиантах, которые плющит его тяжелая рука. Дамам в черном
легче дышать, они могут со спокойной душой заниматься
хозяйством и прогуливать своих собачек -- бремя ответственности
упало с их плеч, им не надо защищать священные взгляды,
добропорядочные взгляды, унаследованные ими от отцов: бронзовый
исполин взялся охранять их.
строк, я прочел их в прошлом году. Положив том энциклопедии на
подоконник, я через стекло глядел на зеленый череп Эмпетраза. Я
узнал, что расцвет его деятельности пришелся на 1890 год. Он
был инспектором академии. Малевал очаровательные картинки,
выпустил три книги: "О популярности у древних греков" (1887),
"Педагогика Роллена" (1891) и "Поэтическое завещание" в 1899
году. Умер в 1902 году, оплаканный своими подчиненными и людьми
с хорошим вкусом.
которая вот-вот погаснет. И вижу старую даму, которая боязливо
выходит из-под аркад галереи и упорным, проницательным взглядом
рассматривает Эмпетраза. Вдруг, осмелев, со всей скоростью,
доступной ее лапкам, она семенит через двор и на мгновение
застывает перед статуей, двигая челюстями. Потом улепетывает --
черное пятно на розовой мостовой -- и исчезает, юркнув в щель в
стене.
выложенная розовой брусчаткой и окруженная домами, создавала
радостное впечатление. Сейчас есть в ней что-то сухое,
неприятное, даже жутковатое. Виноват в этом дяденька на
пьедестале. Отлив этого ученого мужа в бронзе, его превратили в
колдуна.
намечен, борода изъедена странными язвами, которые иногда как
зараза поражают все статуи в каком-нибудь районе. Он застыл в
приветствии; на его жилете, в том месте, где сердце, -- большое
светло-зеленое пятно. Вид у него хилый и болезненный. Это не
живой человек, однако неодушевленным его тоже не назовешь. От
него исходит какая-то смутная сила, словно меня в грудь толкает
ветер, -- это Эмпетраз хотел бы изгнать меня с площади
Ипотечного Банка. Но я не уйду, пока не докурю трубку.
вздрагиваю.
губы у вас шевелятся. Вы, наверно, повторяете фразы из вашей
книги. -- Он засмеялся. -- Хотите изгнать александрийские
стихи.
я.