болью, все загудело от холода, он развернулся от этих звезд нестерпимо
прекрасных, и, казалось, в любое мгновенье готов открыться, вопреки всем
законам забрать к себе...
кладбище. Москва представлялась даже не скопищем домов, но сияющим этим
мертвенным, электрическим светом облаком. Вокруг облака была тьма, а свет в
разных его частях был то более яркий, то более узкий, и Ваня знал, что в
каждой из этих электрических блесток живут или тешат себя подобием жизни
люди, или системы людей - семьи. Он знал, что в каждом человеке - целый мир,
и вот Москва уже представлялась ему исполинской, а темных безднах лесов
висящей, электрической, болью наполненной, нервной, суетливой, гудящей
галактикой... И где-то там была Лена, и отвергала его....
был уже какой-то совершенно не представимый холод, от которого мучительно,
страшно болело его тело, от которого уже почти невозможно было двигаться.
и начинал кашлять, и новые и новые сильные рывки выделывал. Тело трещало, и
рвался и он рвался поскорее прочь, из этого ледяного неба. Быстрее, быстрее
- он слышал как свистит ветер; он чувствовал, с какой огромной скоростью
несется теперь вниз, и боялся, что потеряет сознание, что разобьется - и
какая же это боль будет для его матери! Он слышал уже гул больших Московских
улиц, и ужаснулся он этому гулу, свернул в сторону - под углом помчался в
окружающую эту электрическую галактику темноту - ведь его родной город был
где-то в Подмосковье. И только когда, когда он снизился настолько, что крона
одного из деревьев его хлестнула, понял Ваня, что заблудился. К этому
времени полет его уже значительно замедлился, и смог остановится, повис в
воздухе, касаясь мягкого изголовья березовой кроны. Восхитительно пахло
свежестью ночного, спящего леса. Вот, встревоженные появлением Вани,
стремительно промелькнули у его лица мирно спавшие до этого птахи. Он
попытался было отдышаться, но тут поднялись из груди приступы сильного
кашля, и вновь он почувствовал там, сокрытый в груди ледяной, прочный ком.
некоторую тяжесть, чего никогда прежде, во время полетом с ним не было. Его
даже стало клонить к земле, он стал проваливаться в эту мирно спавшую,
затрещавшую под ним крону, и пришлось даже сделать несколько усиленных
движений руками, чтобы вернуться на прежнюю высоту. Движения эти тоже
давались с небывалым прежде трудом, и вновь кашель стал сотрясать болевшее
тело, и вновь его к земле потянуло.
ежели попробует идти ногами, то и шага не сможет сделать. Надо было
бороться, надо было опять подниматься в воздух и высматривать среди этих
темных просторов гудящую линию - шоссе. То, что было в дальнейшем напоминало
ему давний сон, который приснился ему как-то в детстве, когда он был болен.
Тогда приснилось ему, будто он - бумажный самолетик, запущенный с балкона их
квартиры (а он в детстве очень любил запускать самолетики, и, чем дальше они
улетали, тем было ему веселее. А один раз самолет улетел за крышу ближайшего
дома) - так вот, во сне, ему, Ване-самолетику, требовалось перелететь через
соседнюю крышу, которая этажом поднималась выше их балкона. И ему постоянно
потребовалось прилагать усилия, рваться все выше и выше... Именно такое
происходило и теперь - постоянная, очень долгая борьба - все вперед, жажда
подняться хоть немного повыше. Тогда, во сне, он знал, что за крышей того
дома его будет ждать некое прекраснейшее таинство - здесь же он только ради
матери своей старался, бился, боролся с этой слабостью. Как же он
обморозился там, на огромной высоте!..
к нему... В последствии, в голове его вспыхивали строки приведенные ниже. Он
совсем и не знал, откуда эти строки взялись на самом деле, однако, казалось,
что именно в этом отчаянном, мучительном полете, они и пришли к нему:
(как вообще нашел затерянный среди лесных просторов городок). Но вот он уже
стоит перед дверью, вот роется в кармане... А до этого он еще подлетал к
родному окну, и даже постучал в него, но потом уж и в своем полубреду
осознал, что делает, и отдернулся вниз к подъезду. Он не мог найти ключей
(должно быть, они выпали во время его воздушных кувырков), и вот пришлось
делать над собою усилие, и звонить. После показавшейся ему нескончаемой
паузы, дверь отворил отец, и даже не поинтересовался, где он столько времени
пробыл. А отец выглядел очень осунувшимся, бледным; он проговорил, даже и не
глядя на сына:
пришлось выделать, чтобы сдержать тот сильный, страшный кашель, который
поднимался из груди его. И он надеялся только прорваться незамеченным в свою
комнатку, да уж и лежать там, хоть день, хоть два. Но, все-таки, когда в
коридоре он стащил, и отбросил куда-то ботинки, его окликнула мать. Конечно,
он не мог ослушаться, и не пойти в ее комнату. В первое мгновенье, как
вошел, так едва и не вскрикнул. Мать была такой бледной, такой невесомой,
что вспомнилась Ване мертвая бабушка, и тогда же он себя проклял, назвал
мерзавцем, за то, что мог помышлять, воздыхать о Лене, когда родной,
близкий, действительно любящий его человек так мучался. Ведь она потеряла
свою мать, а теперь вот и он заставлял ее волноваться. И, все-таки, Ваня
чувствовал себя так плохо, что сейчас больше всего хотел уйти, чтобы только
не увидела она его тягостное положение, чтобы только кашель не услышала. А
как тяжело было сдерживать этот кашель - он так и подымался из груди, так и
рвался - ледяной, мертвенный. К счастью, в комнате было почти темно, и она
не могла разглядеть его иступленного, посиневшего лика. И он, едва ли себя
помня, повалился перед ней на колени, и зашептал:
что должен был бы делать. Простите же меня, пожалуйста. Я не должен был вас
оставлять, но и теперь не поздно, и я клянусь, что не оставлю. Клянусь!..
Простите... Пожалуйста... А теперь - мне бы поспать... Отпустите меня,
пожалуйста....
приподниматься, вглядываться в его лицо.
закрыл лицо обмороженными ладонями, и стал отступать. Она еще что-то
говорила ему, но он уже не слышал, отшатнулся в коридор, прошел в свою
комнату, и там повалился на не разобранную кровать.
пять после своего возвращения. Странно, но он совсем не испытывал какой-либо
слабости, разбитости в теле; вот в глубинах груди засел, и в любое мгновенье
готов был разорваться кашлем ледяной ком, но ведь не разрывался же пока, и
очнулся Ваня от телефонного звонка, который вновь и вновь пронзительным,
ясным своим звоном наполнял комнату. И он уже знал, что звонит Лена, что, по
наущению ребят, хочет договорится с ним о встрече. Скажи ему кто-нибудь на
день раньше, когда он в это же время летел над лесами к Москве, и бредил
только Ею, что он будет недоволен таким вот звонком, и Ваня бы ни за что не
поверил - тогда он почитал Лену какой-то богиней; нет - высшей из всех
богинь, средоточием всего мироздания. Тогда он был ослеплен юношеской
любовью, созданным им самим образом; теперь, вспоминая как она вчера
обнималась и шепталась со своим кавалером, он осознавал, что она была лишь
простою девушкой. И вот он не хотел слышать ее голоса; уже здраво понимая,
что от одной его способности летать, любви у них не выйдет, слушал один за
другим эти нескончаемые звонки, и жаждал, чтобы они прекратились - они
действительно прекратились, но тут в комнату вошла его совсем худенькая,
бледная мама и тихо прошептала:
Лены. Она начала задавать вопросы - как он вернулся вчера домой, как теперь
себя чувствует, и прочее в таком же духе - Ваня отвечал односложно, вяло:
"Хорошо", "Да". Лена же говорила таким голосом, каким может говорить только
человек искренно, до слез сочувствующий; человек чистый, честный, не по
какому-то там наущению, но только по собственному убеждению действующий. И
Ване опять стало стыдно, и даже противно на себя; он себя "мерзавцем"
называл, за то только, что смел думать про Лену с каким-то пренебрежением -
он смел пренебречь своими прежними чувствами! И, вдруг, совсем для себя
неожиданно спросил он:
всех нас заберет. Так ведь - прав - да, да?.. Самая страшная, которая и
деревья, и дома вырывает, и Москву унесет , и всех людей, и никто-никто про
нас не вспомнит. Лена, когда же она придет?