рисовал, а кое-что, как ни удивительно, еще лучше.
Был понедельник, и для буднего дня собралось довольно много народу,
особенно из живущих в отеле. Однако нам дали хороший столик около окна,
выходившего на освещенный бассейн. Входя, Эна сбросила шаль. Плечи и ноги
у нее уже загорели, она держала меня за руку, словно была моей, и шла, ни
на кого не глядя, вся в себе и одновременно все замечая. Мужчины пялились
на нее, а женщины невольно разглядывали меня. Пусть все это глупо, но я
уже говорил, без всех этих подробностей вам меня не понять. Поэтому не
буду скрывать: я всегда испытывал гордость, находясь с ней.
Мы сели друг против друга. Рассматривая большое меню, Эна сказала, что
впервые в таком месте - со свечами, серебряными приборами и
холуями-официантами. Когда она была маленькая, родители повезли ее в
Гренобль "показать глазки доктору" и повели потом в ресторан. Но там было
убого-преубого, и развлекал ее только пес по кличке Люцифер, которого она
кормила под столом мясом. А в заключение отец устроил целый скандал из-за
обсчета в четыре су.
Не знаю с чего, но она повторила, что была тогда маленькой, что Люцифер
означает "черт" и что он съел все ее мясо, и со смехом сказала, что на
меня пялится блондинка в середине зала и чтобы я не смел поворачиваться,
пусть злится, раз сидит со старикашкой. Ее глаза жили отдельно от
улыбавшегося рта. В них словно застыла тень, и я приметил, что она концом
вилки все чертит какие-то линии на скатерти. Потом сказала, чтобы я не
сердился, если она кое о чем спросит, - я кивнул, - и попросила показать
деньги, которые есть при мне.
Я их вытащил из кармана. Бумажника у меня нет. Выходя из дома, я сунул
в карман несколько свернутых бумажек. И отдал ей. Даже под краской было
заметно, какая она бледная. Она не стала пересчитывать, а просто подержала
в руке. Почему она так вела себя в машине, я не очень понял. А теперь
вроде бы нашел объяснение: она вспомнила отца, который когда-то заспорил
из-за счета, - ей наверняка было стыдно в тот день, понять нетрудно, - и
пока мы разговаривали, по ее лицу видно было, как она опасалась, что и у
нас могут случиться неприятности.
Когда она вернула деньги - раскрыв мою ладонь и не глядя вложив их
туда, - я спросил: догадался ли. Однако еще прежде, чем она ответила, уже
знал, что ошибся. Она снова порозовела, и в глазах появилось забавное и
даже хитрое выражение. Нет, ответила она, ей просто непонятно, почему я с
ней так добр, другие, мол, так не старались.
К нам подошел метрдотель, - она назвала его дирижером, - и я проглотил
на время свои расспросы. Она заказала дыню без портвейна, мороженое и
клубнику, а что еще - я уж и не помню. "Дирижер" показал на большой стол в
конце зала, там стояла куча закусок, и заметил: мадемуазель пожалеет, если
их не попробует. Она ему кивнула. Он спросил, что мы будем пить. Я
поглядел на мадемуазель, и та состроила кретинскую рожу. Эна ведь не пила
вино. Кажется, кроме этого вечера, она потом не выпила ни капли, объяснив,
что раскисает и начинает плакать. Я сказал - шампанское. Негодник удвоил
ставку: "Какое?" Тут она меня выручила. Встав, чтобы отправиться за
закусками, она со своим немецким акцентом сказала: "Мы уже много лет ездим
сюда и пьем одно и то же". Тот покачал головой с видом человека,
несущегося со скоростью сто километров в час. А я воспользовался этим и
пошел за ней следом.
В конце концов он дал нам бутылку по средней цене. Эна сама проверила.
Вот уж кто умел мгновенно проверять счета. Наша мать признавала в ней
только это достоинство. Считала Эна быстрее кассы в самообслуге и
мгновенно ловила ошибку в пять сантимов. Словом, и тут я ошибался на ее
счет. Она понятия не имела о Людовике Шестнадцатом или Муссолини, и если
немного знала о Гитлере, то из-за прозвища матери, но так и не запомнила,
какие в мире есть столицы, кроме Парижа. Не могла написать слово, не
сделав в нем четырех ошибок, но по части цифр я таких не видывал. Бу-Бу
просто с ума сходил: спросит, скажем, сколько будет 1494 плюс 2767, и она
немедля дает ответ. Проверив по бумажке, он убеждался - все точно. Однажды
он всего-то минуту объяснял ей квадратные корни, и она с ходу обогнала
его. По-моему, шампанское было недорогое, а за качество не ручаюсь.
"Дирижер" с помощью официанта в красной куртке принес его нам в серебряном
ведерке, Эна поглядела на позолоченную этикетку и сказала - сойдет.
Я спросил, с чего это ей вздумалось посмотреть деньги. Она ответила -
сама не знает, а если я хочу ее иметь, нечего устраивать весь этот цирк,
она, мол, готова хоть сейчас, на глазах у всех. Потом сказала, что едва
только они переехали в нашу деревню пять или шесть месяцев назад, как она
задумала, что я буду с ней и никто другой. Мол, заметила меня в первый же
день. На мне тогда была грязная спецовка, белая в масляных пятнах тенниска
и красная каскетка на голове.
Про каскетку она, может, и говорила правду, я долгое время носил именно
такую, взял у Микки. Тот получил ее после своей первой победы - на
отборочной гонке вокруг Драгиньяна. И я будто снова увидел толпу на
бульваре в Драгиньяне, пеструю кучку гонщиков вдали под флагами, человек
двадцать. Микки я издалека узнал по красной каскетке. Навалясь на руль, он
выжимал последние пятьдесят метров. А я орал, как псих, меня била
лихорадка, хотя светило яркое солнце. Затем объявили победителя, и это был
мой чертов брат.
Когда она заговорила про механическое пианино, стоявшее во дворе, я уже
с трудом понимал ее. Лицо нежное и очень внимательное, но в глазах снова
тень. Хотя я побаивался, что она снова выйдет из себя, но сказал, что она
приврала. Тогда она в отместку назвала меня несчастным болваном. Мы пили
шампанское - она чуть отопьет и сливает мне в бокал, и мы почти не ели.
Когда официант пришел убрать тарелки, она, не глядя на него, сказала:
"Сгинь, мы разговариваем", и он ушел, спрашивая себя, вероятно, правильно
ли расслышал, потому что мы сидели молча. Она опять нашла на столе мою
руку и, замотав головой, сказала, что не лгунья.
Позднее я показал на бассейн. Лампы над ним погасли. Все из ресторана
уже ушли. Нет, скверно мне не было. Просто я еще никогда себя так не
чувствовал. Сказала, что не умеет плавать и боится воды. Она ела клубнику
и хотела дать мне попробовать со своей ложечки. Я отстранил ее руку и
сказал, что знаю всех, с кем она была. Не называя Тессари, я сказал - так
говорят. Она ответила: "Вот сволочи". Да, был отдыхающий, но никто за ними
не подглядывал. Аптекарь - ничего подобного. Больше других ей нравился
португалец, худой, раскрасавчик, даже сделал ей предложение, но между ними
ничего не было, разве что один раз, чтобы покрасоваться перед приятелями,
он прижал ее к дереву и поцеловал в губы.
Я спросил счет. Она сказала: "Тебе-то что до всего этого, я ведь тогда
тебя не знала". Я снова глянул на нее. Должен сказать и о себе правду,
чтобы все стало понятно. Передо мной сидела девица с наклеенными
ресницами, крашеными волосами, в мятом платье, самая что ни на есть шлюха.
Я даже не хотел ее больше. И она поняла мои мысли. То ли из-за выпитого
шампанского, но она сделала именно то, что надо было - опустила на стол
голову и расплакалась. Да, я был болван, но это была моя паршивая кукла,
моя кукла.
Вышли из зала. Ей вернули шаль. Я уже лучше представлял себе
отступление из России. Мне казалось, я играю в фильме, что я Марлон Брандо
и тону в снегах. Кругом никого, только казаки в красных куртках. И тут я
понял - она говорила правду, что, начав плакать, уже не может
остановиться. Если бы кто посмел усмехнуться, я бы не знаю, что сделал - и
так все было ну не знаю как скверно, - однако они стояли в красных куртках
навытяжку и глядели куда-то вдаль через двери, приглашая приезжать снова.
На стоянке осталась только белая "ДС" моего хозяина. Я открыл дверцу,
усадил Эну, обошел машину и сел за руль. Тогда она прижалась ко мне и
стала целовать мокрыми от слез губами, приговаривать: ведь предупреждала,
что да, пьяна, но не надо ее бросать, и сказала тогда: "Не ставь на мне
крест".
В дороге еще немного тихо поплакала, вытирая щеки свернутым в комок
платочком. Я видел только ее маленький носик, а когда светили встречные
машины - черные волосы. Потом она, похоже, уснула. Или притворилась. А я
крутил баранку и думал о том, что услыхал: что впервые она меня увидела в
красной каскетке Микки.
Мне казалось, я выбросил каскетку задолго до их переезда в нашу
деревню, но не очень был уверен в этом. Я припоминал их переезд - вселение
в деревню новых людей ведь не проходит незаметно Но в памяти осталась
только санитарная машина с ее отцом, буксовавшая в снегу у их дома.
Тут-то я понял, в чем загвоздка: спецовку и замасленную тенниску я мог
надеть в декабре разве что ради того, чтоб меня поскорее похоронили и
позабыли. Она либо ошибалась, либо просто не хотела назвать тот день,
когда увидела меня впервые. Сказала - этой весной, но этой весной я
совершенно точно не надевал старую каскетку Микки. В конце концов, не суть
важно Ей, наверно, хотелось сделать мне приятное.
В городке не видно было ни души. Когда мы миновали мост и направились к
перевалу, она внезапно заговорила снова. Голос ее доходил до меня словно
откуда-то из ночи. Будто прочитав мои мысли, она сказала, что впервые
увидела меня во дворе нашего дома, там под большой липой стояло
механическое пианино с буквой "М". "Видишь, я не лгу", - сказала она.
Тогда я пояснил, что это не могло быть ни в день их переезда, ни после Она
не сразу поняла и некоторое время сидела молча. Я будто слышал, как что-то
тикает у нее в мозгу. Потом заявила, что обо всем рассказала мне еще в
ресторане, а я ее просто не слушал: она впервые увидела меня не во время
переезда, а прошлым летом, когда они приезжали сюда, - их заставляли ведь
выехать из Аррама, и надо было искать новое место жительства Пианино было
в нашем дворе под большой липой - я срубил ее потом, такое не выдумать. И
она сказала: "Я ведь не могла это придумать".
Я не возразил, но удивился, отчего же тогда днем раньше на танцах она
не очень-то хотела танцевать со мной коли так давно положила на меня
глаз, ей бы впрямь надо бы ухватиться за такой случай Она ответила, как и
тогда, по дороге в ресторан, что я знаю толк в девушках, что я просто