накрахмаленном пластроне, падает с тупой болью на грязные ступени
Царскосельского вокзала". Спустя четверть века, в "Закате над Петербургом",
Георгий Иванов почти дословно повторит этот абзац, только "желтый" туман
станет "призрачным", а после упоминания Раскольникова будет сказано еще и о
том, что "Лиза бросается в ледяную воду Лебяжьей канавки". Иначе говоря,
персонажи Гоголя, Достоевского, Пушкина (скорей -- Чайковского, потому что в
"Пиковой даме" Пушкина Лиза ведет себя более спокойно) сосуществуют в одном
воздухе с реальным Иннокентием Анненским: здесь не просто "все перепуталось,
и сладко повторять", здесь перед нами сознательная и последовательная
мифологизация действительности. Характерно, что литературную деятельность Г.
Иванов начал почти детской рецензией на "Кипарисовый ларец" Анненского,
поэта, которого не только Иванов, но и старшие его современники воспринимали
как человека-легенду. Появление Анненского в "петербургском тумане"
предопределено им самим первой строфой "Петербурга":
В главе о незаслуженно забытом поэте А. К. Лозина-Лозинском Г. Иванов пишет:
"Я знаю, что Любяр -- псевдоним поэта, хитрым несколько раз кончал с собой
и, наконец, недавно покончил. <...> Зачем тревожить память мертвого? Я
говорю это вслух". Собеседник вручает Г. Иванову визитную карточку--
"Лозина-Лозинский... такая-то улица..." -- иначе говоря, может создаться
впечатление, что автор беседует с призраком. Нет: несколькими строками ниже
сообщено, что "на этот раз (недели через три после нашей встречи)
самоубийца-неудачник своего добился". Какая уж тут достоверность фактов? В
действительности А. К. Лозина-Лозинский отравился морфием 5 ноября 1916
года. В беседе с "призраком" Г. Иванов пишет, что читает призраку все,
"вплоть до любовных стихов, позавчера сочиненных",-- "Закат золотой.
Снега...". И здесь многое не сходится: стихотворение не любовное, оно
обращено к Гумилеву, находящемуся на фронте, напечатано было в сборнике
"Петроградские вечера" (кн. 4, 1915) -- так что либо "позавчера" было год
тому назад, либо встреча с "призраком" и "вечер памяти поэта Любяра"
разделены не тремя неделями, а но меньшей мере годом, либо, что наиболее
вероятно, никакой встречи вообще не было, "воспоминания -- как сны, сны --
как воспоминания". Вероятней всего, не было и встречи с Комаровским "на
скамейке Анненского" в Царском Селе. Многое другое происходило в воображении
-- и только. Порой даже удивляешься, добравшись до тех самых "двадцати пяти
процентов правды", о которых говорил Г. Иванов Ходасевичу и Берберовой,
узнаешь, к примеру, о реальном существовании "баронессы Т."
(Таубе-Аничковой) или о подлинности истории с изданием альманаха под
редакцией "самого" Дмитрия Цензора ("Китайские тени"), о том, что и вправду
Г. Иванов перед отъездом из России в Москве заходил к Мандельштаму (очерк
"Качка"), о многом другом: художественная ценность текста во всех без
исключения случаях у Г. Иванова неизмеримо превышает его же ценность как
документа.
Уже упоминавшийся герой раннего рассказа "Черная карета" (1916), поэт
Лаленков, "был поэт не очень плохой -- не очень хороший. Двадцати лет он
"подавал надежды" -- теперь, двадцати четырех, писал не хуже и не лучше, чем
четыре года назад". Если предположить хоть немного автопортретности в образе
Лаленкова (а для этого есть основания) и наложить биографические цифры на
судьбу Г. Иванова, то они почти сойдутся -- разве что Лаленков окажется на
два года старше Иванова (если действие рассказа происходит в 1916 году):
именно спустя четыре года после выхода первого своего поэтического сборника
Г. Иванов никак еще не может найти новою поэтического ключа к творчеству --
он лишь на подступах к "Садам", следующему своему этану. Но носящий
множество общих с Лаленковым и Георгием Ивановым примет герой "Третьего
Рима" Юрьев демонстративно очерчен как человек, музам непричастный, стихи
для него -- "баобабы", а "баобабами" он про себя называет "все отвлеченное,
не имеющее отношения к реальной жизни, т. е. к шампанскому, женщинам,
лихачам и способам раздобыть на это деньги". При этом разным героям Иванова
на ум то и дело приходят поэтические строки, и герои постоянно не могут
вспомнить, чьи же это стихи: "Господи, я и не знал, что она так
некрасива",-- подумал Юрьев стихами какого-то поэта". Инженер Рыбацкий в том
же романе "вспомнил неизвестно чью, неизвестно откуда запомнившуюся строчку"
-- "Дней Александровых прекрасное начало". Лирический герой "Распада атома"
пишет: "Человек начинается с горя", как сказал какой-то поэт". Юрьев не
помнит, кто такой Анненский, Рыбацкий не помнит, кто такой Пушкин, герой
"Распада атома" не помнит, что нашумевшее стихотворение Алексея Эйснера
"Надвигается осень. Желтеют кусты..." напечатано в начале 1930-х годов на
страницах столь обжитых самим Ивановым "Современных записок". Все
мифологизируется, притом "мифологическое" цитирование оказывается точным, а
цитирование точное сплошь и рядом искажает цитируемый текст до необходимого
Иванову смысла,-- гак, цитируя себя самого, он вместо "В тринадцатом году,
еще не понимая..." в пятидесятые годы пишет: "В семнадцатом году",-- и
примерам нет числа. Реальность и литера тура проникают друг в друга,
"взаимно искажают отраженья". И все возвращается в туман -- в тот самый ни с
чем не Сравнимый желтый туман петербургской зимы:
Распутина убили вчера ночью. А этого человека, говорящего речь (слов не
слышно, только ответный глухой одобрительный рев),-- зовут Ленин...
связи, без счета. То совсем смутно, то с фотографической точностью... И
опять -- стеклянная мгла, сквозь мглу -- Нева и дворцы; проходят люди,
падает снег. И куранты играют "Коль славен...".
стихотворение в прозе (на самом деле процитированы "Петербургские зимы" --
пресловутый "документ"). Здесь мы вплотную подходим к произведению,
представляющему собою уникальный образец этого жанра,-- к "поэме в прозе"
"Распад атома", хотя сам Г. Иванов так ее никогда не называл, а
исследователи заносили то в прозу, то в стихи по своему хотению. Книга была
закончена -- если верить дате, что у Г. Иванова не всегда возможно, -- 24
февраля 1937 года, накануне многолетнего, до середины сороковых годов
затянувшегося полного молчания. "Лирической поэмой в прозе" назвал "Распад
атома" самый прозорливый из недругов Георгия Иванова -- В. Ходасевич в
рецензии на эту книгу, опубликованной в газете "Возрождение" 28 января 1938
года: "Во всяком случае, ее стихотворная и лирическая природа очевидна. С
первого взгляда модных ныне "человеческих документов", но что было бы
неверно и несправедливо (так в газете.-- Е. В.). К чести Георгия Иванова
необходимо подчеркнуть, что его книга слишком искусственна и искусна для
того, чтобы ее отнести к этому убогому роду литературы". Ходасевич указал и
на то, что в "Распаде атома" Г. Иванов прежде всего отказался от обычного в
лирике знака равенства между автором и героем. Но ниже следует утверждение:
"...беда в том, что Иванов все-таки по природе и свойствам дарования --
поэт, а не беллетрист, и построить историю героя так, чтобы она была
объективно убедительна, ему не удалось". С Ходасевичем не поспоришь: может
быть, и не удалось, нет лишь уверенности, что в своем творчестве Г. Иванов
где бы то ни было вообще хотел быть объективно убедителен -- субъективное
начало было для него в творчестве неизмеримо более значительным (а для
нынешнего читателя -- более ценным). Герою Иванова, замечает Ходасевич,
"кажется, будто он "перерос" искусство. В действительности он до него не
дорос. <...> Пушкинский стих об Арагве он цитирует несколько раз -- и
всегда с ошибкой: "На холмы Грузии легла ночная мгла". У Пушкина этой
безвкусицы, этого "легла мгла" нет, Пушкин не мог ее написать,-- а герой
Иванова ее твердит, он даже повторить не умеет того, что Пушкин умел
написать, потому что у него уши заложены".
Ходасевича. Герой Георгия Иванова не только Пушкина процитировать не умеет
-- не умеет он процитировать и Крученых: бормочет "матерную брань с
метафизического забора" (тоже много раз) -- "дыр бу щыл убе-щур". Впору и за
Крученых обидеться и написать, что у того подобной "безвкусицы" быть не
могло, а было -- "Дыр бул щыл убеш щур". Но если для Юрьева в "Третьем Риме"
стихи -- "баобабы", а искусство не существует вовсе, то лирический герой
"Распада атома" в отчаянии вопрошает: "Пушкинская Россия, зачем ты нас
предала?" -- и твердит на разные лады о бессмыслице искусства, уже ненужного
в тридцатые годы XX века. "Говорите за себя!" -- недвусмысленно отвечает
Ходасевич -- не Иванову, а герою. Но именно врастание в облик такого героя
вернуло в послевоенные годы Георгия Иванова в литературу и позволило создать
те полторы-две сотни лирических миниатюр, благодаря которым его имя никогда
уже не затеряется среди имен русских поэтов "серебряного века". Поэзия
позднего Иванова -- это не отрицание искусства, а одно лишь отчаяние,
погребенное под толщей огромного поэтического дара. "Отчаянье я превратил в
игру..." -- так начинается одно из последних его стихотворений, датированных
августом 1958 года. А знаменитый цикл из двух стихотворений ("Друг друга
отражают зеркала...") -- ключ к пониманию личности позднего Иванова и,
неожиданным образом, к пониманию "Распада атома". Но Ходасевич умер задолго
до этого времени, оценить значение Иванова сумели позднее Нина Берберова,
Владимир Вейдле -- очень немногие современники поэта, на чью долю выпало
двойное счастье -- долгой жизни и позднего творческого созревания.
лучше, чем прежде. В последнее десятилетие жизни Иванова стал мучить вопрос
прямо противоположный: