несколько вепрей, да и пару лосей свалить в Горелом бору, где и нынче
всякого зверя несчитано. Тем и разочлись с владыкой за мясной корм.)
Никитин тулуп, тот самый, в котором хоронилась с детьми в лесу,
неистребимо пахнущий дымом и гарью, и все не могла согреться. И было
страшно, и, чтобы не дать страху воли над собой, она все вспоминала и
вспоминала Никиту, пока незамеченные самою слезы не обморозили ресницы и
стали залеплять глаза. Впрочем, в первой же деревеньке, в первой избе,
Наталья позабыла про страх.
присыпанным соломою полом грудились вперемешку скотина и дети. Теленок,
стоя посреди горницы, облизывал шершавым языком девчушку лет трех, а та
отмахивалась и скулила. В полутьме сновали бабы, вылез потерянный, со
смятым, в копоти, лицом и лохматою бородою мужик. Крепко пахло мочой,
пустыми щами, заношенным платьем, потом и грязью давно не мытых тел. (Бани
и половина хором, как выяснилось, выгорели, и в горнице сейчас пережидало
зиму разом восемь семей погорельцев.)
обтянутых скулах, в голодном мерцании глаз, разом устремившихся на
боярыню, прочлось, паче молви, невысказанное: <Хлеба!> - так что Наталья,
едва не забыв, зачем прибыла сюда и с какою надобностью, уже было открыла
рот приказать вынести голодным из саней береженый хлебный каравай.
знакомого ему, на госпожу.
опамятовала и тяжело опустилась на лавку тоже, приспустив плат на плеча.
Ваня забежал, хлопнув набухшею дверью, разгоряченный скачкою, розовый с
холоду, разбойно, знакомыми до беды Никитиными глазами любопытно озирая
избу.
Наталья, впервые познав меру мужевых трудов волостелевых, мгновеньями
умолкала и прикрывала вежды, едва справляясь с мукою и стыдом (не с них
требовать, им давать впору!). В конце концов сошлись на половинном оброке
(довезти недостающее мужики обещали с новины), и староста - когда уже
вновь взгромоздились на розвальни и в сереющих сумерках зимнего вечера
погнали дальше - стал ругательски ругать давешних мужиков (а с ними,
разумелось, и Наталью), у которых хлеб спрятан и скот уцелел, а что хоромы
пожжены, дак лесу навозить да к весне поставить - не велик труд, и что
ежели госпожа будет так-то мирволить кажному, дак и не стоило б с тем и
соваться по деревням, сидели б дома да ждали навести и какого ни есть
данщика с Москвы...
хлебала, тыкалась в полутемной, смрадной, набитой народом и скотиною избе,
с облегчающим стоном ткнулась наконец в сноп соломы, закинутый мерзлою
попоною, с головным уже кружением натягивая на себя дорожный тулуп, и
снова напомнилось бегство, то, давешнее, роды в лесу под елью, и слезы,
неловкие, бабьи, увлажнили глаза... Едва сдержалась, чтобы не всхлипнуть,
и, уже когда, чуя ломоту во всем теле, вытянулась, и начала согреваться, и
в густой храп и стоны переполненной клети вплелось тоненькое посапыванье
Ванюшки, поняла вдруг, что не уснет; от устали, верно, сон не шел, лежала,
отдыхая телом, а все мрело, кружилось то, давешнее, тревожное, ночное, и
мертвые дети вставали перед очами, и тот, маленький, так и не окрещенный,
что умер безымянным, но словно вновь теперь призрачно и бессильно трепал,
чмокая, полузамерзший, ее грудь, и Федя приходил, сгоревший, пока она
валялась в бреду; и Наталья плакала молча, вздрагивая плечами, и молила, и
каяла, повторяя ему, Никите, призрачному, неживому: <Не виновата я! Не
сумела, не смогла...> А детские трупики реяли перед глазами - беззащитные,
немые, горькие...
в дверь, и все было мимо сознания, пока саму не потянуло встать за нуждою.
Пробравшись меж спящих тел, вылезла, разом издрогнув, в зимнюю серо-сизую
тьму и, глядя на недальнюю смутную зубчатую бахрому леса, пошла,
проваливаясь и оступаясь, на зады.
мык и хруст снега под многими копытами заставил ее насторожить слух.
Упираясь рукою в намороженные бревна сельника, Наталья обогнула клеть, и
прежде по теплому скотинному духу сообразив, потом уже учуяла в темноте,
что гонят, отай, стадо. И то было не враз понять, почему в ночь, в
морозную тьму, от дому куда-то? А когда поняла, ринула впереймы, не чуя
снега, что набился разом в чуни. Резкою горечью обиды за него, покойного,
охватило всю:
по широкой морде рукавом, и бык, не успев боднуть, отпрыгнул в сторону.
Кто-то вполгласа произнес неподобное, кто-то перекрестил кнутом скотьи
спины...
косматый, поднеся сыплющий искры огонь к самому ее носу, узрев огромные,
неумолимые в этот миг глаза, выдохнул:
своего голоса. Стадо стеснилось по-за заворами. Обочь кто-то, нахлестывая,
рысью угонял трех, не то четырех коров в близкие кусты. Но уже остоялись,
уже затоптались на месте останние, неуверенностью повеяло, и это спасло
Наталью. Хлестни который сильнее - тот же бык стоптал бы под ноги себе, а
там - ищи виноватого!
дал в ухо косматому мужику, бросил слово-два. Скотину завернули.
Пересчитывая, загоняли в хлева. Потревоженная, сбитая с толку животина
совалась по сторонам, налезая друг на друга и застревая в воротах.
спал, причитали жонки. Натальин староста, большой, в свете сальника,
встал, расставя ноги, громко произнес слова мужицких укоризн, добавил:
выдашь, мать...
повалились спать. Двое, узрела, перепоясавшись, вышли в ночь. Поняла -
ворочать беглеца с коровами.
что и сколько тут давать на владычень корм, и уже не сбавляли, не
мирволили мужикам Наталья со старостою, обретшим голос и власть, обязав и
хлеб и скотину додать полностью.
глаз, староста сказал, кивая через плечо и сплевывая:
хлебушко-то!
долгие курчавые рукава, и староста, кивнув чему-то своему, веселее
подогнал коня.
уговаривая и вымогая, и Никифор (так звали старосту) совсем уже
обдержался, войдя во вкус власти, сам уже покрикивал, сам баял про
владычную нужу и великого князя Дмитрия. Впрочем, когда подъезжали к
Раменскому, призадумался и он.
подчас не вдруг совладать с има. К Раменскому подъезжали поэтому засветло,
бережась всякой пакости, и на подъезде еще услышали стук топора.
навозили лесу и сейчас строились. Двое хором стояли, подведенные под
крышу, мохнатые от курчавого заиндевевшего моха, что висел из пазов
повдоль свежеокоренных смолистых бревен. Третью клеть рубили теперь. И
когда Натальины сани приблизили, с жердевых подмостей соскочил похожий на
медведя могутный мужик и пошел встречь, не выпуская из рук топора.
Натальин староста приветствовал его, заметно сбавив спеси.
санях и помедлив, передал топор подбежавшему подручному.
смолкли, а тот, слегка покачиваясь, шевеля крыльями широкого разлатого
носа, словно бы нюхал воздух и, в зараньшенной холодной ярости подрагивая
тугими мускулами щек, обратил взор прямо к Наталье, глядя-не глядя на нее,
и вдруг заорал, закидывая голову и белея от ярости взглядом:
пущай владыко сам-ко нам заплотит! Хоромы пожжены, люди угнаны, ср...
воеводы не могли землю оборонить, отсиделись сами за камянной стеной!
Непошто было, непошто было, мать вашу, тогды и князь Михайлу имать! Оба...
и с князем своим! Каку пакость сотворить, дак то твой владыко ср...
напереди! А как платить за разбиты горшки, дак то мы, смерды! За што вас
кормим? Мать-перемать! Штобы на Москве отсиживались? Порты на полатях
сушили опосле литовского быванья? За то?! Да за таку службу вота! В рот!
Бога благодари, што мы вси теперя ко князю Михайле не убегли!
ослоп явился в руке буйного мужика, услужливо поданный подручным, и уже и
вовсе сник староста, хоронясь за спиною боярыни.
соступила в снег, пошла грудью, волоча по земи долгие полы распахнутого
тулупа. (<Убьет!> - где-то промельком колыхнулось в сердце.) Но тут,
заступая путь матери, вырвался наперед, грудью коня отшвыривая мужиков,