заканчивал рецензию (1931) на "Флаги" Поплавского, относительно того, что
дело поэта -- создать "кусочек вечности" любой ценой, даже ценой жизни. В
противоречии этом есть, между тем, закономерность: по Иванову, зеркала
искажают друг друга и друг без друга немыслимы. Лирический герой сходит со
страницы и входит в почти уже отмершую телесную оболочку поэта, чтобы начать
писать стихи. А реальный Георгий Иванов все больше начинает напоминать
чудовищную карикатуру на человека, персонажа давно минувших петербургских
дней -- Александра Ивановича Тинякова.
читатель найдет в третьем томе. "Петербургские зимы" этого фрагмента не
содержат, что характерно: именно воспоминания "подлинные" стремился Иванов в
книгу не включать-- так, он убрал из нее фотографически точный этюд о
"Лукоморье", многое другое. Вот почему вероятность того, что встреча на
"поплавке" или, по крайней мере, приход в гости к Тинякову действительно
имели место, довольно велика. Документально известно, что Тиняков очень
тяготился домашним одиночеством: "Сижу я вечер за вечером один в своей
комнате и знаю, что могу просидеть сто вечеров и никто ко мне не придет"
(письмо Тинякова к Б. Садовскому от 2-- 3 октября 1914 г.). На "поплавке" --
по Г. Иванову -- допившийся до галлюцинаций Тиняков бормочет по-французски
знаменитое стихотворение Бодлера -- "Падаль".
определенно хотел "передьяволить дьявола", "перебодлерить" Бодлера: уж если
Бодлер пишет о том, как пребывал "с еврейкой бешеной простертый на постели",
то Тиняков вдохновенно забирается в подъезд "со старой нищенкой, осипшей,
полупьяной", если Бодлер воспевает кота, то Тиняков проклинает собаку --
параллелей не перечесть. Но... вот таланта Бодлера Тинякову недоставало. И
"проклятый поэт" из него не получился -- после скандала 1916 года (о нем см.
в "Невском проспекте") он исчез из Петрограда и снова возник в Петрограде
около 1920 года "с мандатом какой-то из провинциальных ЧК".
-- М. Зощенко в "Повести о разуме", где Тиняков фигурирует под именем поэта
Т-ва. Зощенко подробно рассказывает историю того, как Тиняков стал
профессиональным нищим, и цитирует его стихи из третьей, последней книги,
изданной "на средства автора" в 1924 году:
Иль за фунт гнилой трески
Я, порвав все связи
с небом,
В ад полезу в батраки!
в глаза не видел. Но образ его оказал на позднюю поэзию Георгия Иванова
несомненное влияние.
пище". А это -- стихи Георгия Иванова. Но Г. Иванов, которому от природы
было дано очень и очень много, превращая себя в "Распаде атома" и в поздних
стихах в "проклятого поэта", с одной стороны, не рядился в нищие, с другой
-- располагал подлинным поэтическим даром, позволяющим творчески выразить и
преобразить все то прекрасное, все то безобразное, что виделось ему в себе и
в окружающем мире. Тиняков ценой страшного "жизнеделания" обессмертил себя
как скверный литературный анекдот. Иванов -- говоря его же словами -- "ценой
собственной гибели" вошел в русскую литературу и занял в ней очень важное,
одному ему принадлежащее место. И не в стороне от русской классической
традиции -- прямо в ней; свидетельством тому не одни реминисценции из
Пушкина и Тютчева, но и полемика с ними, доходящая до пародирования: у
Георгия Иванова священной арфе Серафима внемлет не "поэт", а... петух; но в
"Посмертном дневнике" читаем восхищенное:
Блока, может, пожалуй, считаться прямым литературным "предком" Иванова:
по-тиняковски пародируя Тютчева, находил Георгий Иванов путь к поэтическому
катарсису, а стихи из "Дневника" и "Посмертного дневника" -- катарсис едва
ли не в чистом виде.
1951), вспоминает во втором томе книги "Курсив мой" Нина Берберова: "...Г.
В. Иванов, который в эти годы писал свои лучшие стихи, сделав из личной
судьбы (нищеты, болезней, алкоголя) нечто вроде мифа саморазрушения, где,
перешагнув через наши обычные границы добра и зла, дозволенного (кем?), он
далеко оставил за собой всех действительно живших "проклятых поэтов" и всех
вымышленных литературных "пропащих людей": от Аполлона Григорьева до
Мармеладова и от Тинякова до старшего Бабичева. <...> В его
присутствии многим делалось не по себе, когда, изгибаясь в талии -- котелок,
перчатки, палка, платочек в боковом кармане, монокль, узкий галстучек,
Легкий запах аптеки, пробор до затылка,-- изгибаясь, едва касаясь губами
женских рук, он появлялся, тягуче произносил слова, шепелявя теперь уже не
от природы (у него был прирожденный дефект речи), а от отсутствия зубов"*.
от Иванова. Эпистолярное наследие Г. Иванова еще только-только начинает
изучаться, именно поэтому эти немногие строки, обращенные к подруге былого
непримиримого недруга, имени для нас особое значение: "Я не заслуживаю,
вероятно, ни внимания, ни дружбы-- но от этого не уменьшается, может быть,
увеличивается, напротив, потребность в них. <...> Как ни странно, мне
очень не хочется, несмотря на усталость и скуку моего существования, играть
в ящик по, представьте, наивно-литературным соображениям, вернее инстинкту:
я, когда здоровье и время позволяют, пишу уже больше года некую книгу.
"Свожу счеты", только не так, как естественно ждать от меня. <...> Я
пишу, вернее записываю "по памяти", свое подлинное отношение к людям и
событиям, которое всегда "на дне" было совсем иным, чем на поверхности, и
если отражалось, разве только в стихах, тоже очень не всегда. <...> Не
берусь судить -- как не знаю, допишу ли -- но, по-моему, мне удается сказать
самое важное, то, чего не удается в стихах, и потому мне "надо" -- книгу мою
дописать <...>. Но лучше все-таки хоть не книгу, так письмо Вам, какое
ни есть, дописать, и отравить. "Жизнь, которая мне снилась" -- это
предполагаемое название"*.
эти годы не написал (впрочем, о той же книге воспоминаний неоднократно
заходил вопрос в его переписке с "Новым журналом"). Иванову снилась книга,
которую он пишет. А наяву он писал все новые и новые поэтические миниатюры,
одна другой лучше, составившие его последний поэтический сборник и
примыкающий к нему "Посмертный дневник", именно те ироничные и подчеркнуто
антиакмеистические стихи, которые вывели его в первый ряд русских поэтов.
Сон и явь взаимопроникали, и слагался еще один, последний слой легенды
Георгия Иванова -- и мифа о Георгии Иванове.
указывает на глубочайшую реальность"*. Миф, сон наяву -- лейтмотивы
творчества Г. Иванова; в опубликованном в 1915 году одном из самых ранних
рассказов ("Монастырская липа") герой не может понять, то ли была встреча у
него с героиней, то ли она ему приснилась. В "Третьем Риме" несколько раз
подробно описано, как герой трудно спит и с каким усилием просыпается. При
этом героям Иванова совсем нет нужды при наступлении нового дня думать, что
"надо снова жить", более всего им хочется спать дальше и видеть какой-то
свой "сон золотой" -- в лирике над "бессмертия сном золотым" Г. Иванов
неоднократно издевался, но именно в силу того, что для него этот вопрос был
актуален.
-- не умер, не умрет, ибо "выиграл игру" -- в самом прямом значении этих
слов.
быть, вы согласны повременить? Может быть, в самой пытке вы дадите мне
передышку? Мне еще хочется посмотреть на земное небо.