вытаскивала из очередной ямы, из трясины и тащила, тащила вперед. И,
проваливаясь по пояс, по грудь в трясину, он в то же время наверняка знал,
что выберется и пойдет снова. Но каждый раз за кочкой, за кустарником, за
хилыми болотными березами он видел все ту же пустоту и свежий след собаки,
медленно наполняющийся водой. Какая-то обреченность была в его сегодняшнем
сне. Он послушно выполнял все, что ему было положено, и глубоко в душе
радовался своему знанию, своей уверенности-ничего не произойдет. Но он
старался ничем не проявлять своей радости, впрочем, лучше было бы
сказать-своего злорадства, чтобы тот, невидимый, спокойный и безжалостный,
который наблюдает за ним и имеет над ним непонятную и безграничную власть,
не заметил этого.
и, почти не целясь, выстрелил туда наугад, сразу почувствовав, что
выстрелил хорошо, точно. Но не удивился, а даже усмехнулся своей
прозорливости, когда вместо выстрела услышал лишь слабый бумажный щелчок.
Спокойная горечь охватила его. Уже не торопясь, он тщательно прицелился,
наперед зная, что выстрела не будет. Да, так и есть. Опять этот бумажный
щелчок. И то, что он знал, - будет т.ак, а не иначе, и что тому невидимому
и жестокому, который затащил его в эти болота и потешался над ним, не
удалось ни удивить его, ни огорчить, наполнило Панюшкина
удовлетворенностью.
непомерно большим - с хорошую столовую тарелку. А дальше следы пошли еще
крупнее, их уже приходилось обходить, наполненные водой, они напоминали
целые ямы, и черная вода в них была зловеще спокойна. А потом,
остановившись на берегу озера, Панюшкин заметил, что линия берега точно
повторяет контур собачьей лапы, а вода в озере, такая же черная,
спокойная, быстро и неумолимо поднимается все выше, подбираясь к его
ногам. Он бросился бежать, но поскользнулся, упал, снова поднялся...
знал, что это его собственный спаниель, ласковый и веселый спаниель, с
которым он приехал сюда два года назад. В первое же лето спаниеля съел
сезонник какой-то непонятной национальности. Панюшкину потом уже сказали,
что где-то на берегу среди старых ящиков, выброшенных волнами, нашли
загнившую шкуру собаки.
ясная. Будто не было затянувшейся выпивки и всей этой нервотрепки.
Панюшкин поднялся, сел. Прислушался. За стеной сопели, храпели, ворочались
и постанывали во сне члены Комиссии, подписавшие ему приговор. Они будто
маялись и казнились во сне той ролью, которую вынуждены были сыграть наяву.
оглянулся в темноте. Как-то обеспокоенно оглянулся. Что-то тревожило его.
Неясная смутная тревога овладела им. Он никак не мог понять, в чем дело.
Встал, подошел к окну, вернулся в глубину комнаты, бросил быстрый взгляд в
черное зеркало, но тут же отвернулся - Панюшкин побаивался подходить к
зеркалу в темноте.
произошло. И по привычке начал мысленно перечислять все причины, которые
могли вызвать тревогу. Вчерашнее застолье? Нет. Приговор Комиссии?
"Да что это со мной, в конце концов? -уже раздраженно подумал он. -
Неврастеник старый. А может, звоночек? Может, костлявая постучалась?
чувствовали себя утром".
этом, он начал одеваться, безошибочно нащупывая в темноте одежду и не
переставая думать - что же все-таки всколыхнуло его? Опять прислушался к
разноголосому сопению за стеной. Нет, неприятного чувства, неприязни к
этим людям у него не было. Гости. Да, гости, и больше ничего. А тревога
нарастала.
несколько минут невидимый, будто даже несуществующий, будто растворенный в
воздухе. "А может, и нет меня давно? - мелькнула мысль. - Может, только я
в воздухе, в этой темноте, в запахе своей квартиры и существую?" Мысль
была неприятная, и он торопливо избавился от нее - протянул руку и в
знакомом месте нащупал гвоздь, хорошо знакомый гвоздь, на котором висела
его куртка, длинный тощий шарф, потертая ушанка, которую он никак не мог
решиться выбросить из-за каких-то, ему самому непонятных суеверий-Панюшкин
считал, что только в этой шапке может закончить стройку.
неопределенного цвета шарф, напялив шапку, он протянул руку, чтобы взять
рукавицы, но их на месте не оказалось. Видно, куда-то сунули в вечерней
суматохе.
шагнул на крыльцо. По скрипу двери понял-мороз под тридцать градусов.
Петли, деревянные планки, даже доски двери визжали, окаменев от мороза.
тут - ночь. Тишина. Только яростный скрип снега под валенками, только звук
собственного дыхания и где-то в глубине упругие удары сердца. "Ну, дает
старик! - подумал Панюшкин. - Ну, совсем ошалел!
горем убит? Какое к черту горе! Тут самому кого-нибудь порешить хочется. А
что? Другим можно, а мне нельзя?!"
наслаждением, будто само сочетание этих двух слов доставляло ему радость,
будоражило его и придавало силы. - И в воздухе сверкнули два ножа. Два
ножа! - повторил он как припев. - Пираты затаили вдруг дыханье. Все до
одного. Он молча защищался у перил. Молча, поняли?! Молча. А они, вся э"га
шваль одноглазая, татуированная, пьяная, они все знали его как неплохого
мастера по делу фехтованья. А в воздухе сверкали два ножа...
Он будто сжал рукоятки тяжелых ножей из рессорной стали, которые ребята
выковывали вон в тех мастерских. Да, из рессорной стали сверкнули два
ножа. Незатупляемые ножи из прекрасной стали. Один из ножей давно на дне
Пролива, куда запустил его сам Панюшкин, отобрав однажды у Ягунова, а
второй лежит в его столе, тяжелый, как топор, и острый, как бритва. "Надо
бы его с собой прихватить, - подумал Панюшкин. - А, собственно, зачем?
Старик, возьми себя в руки. Успокойся, вонючка старая. Не суетись. Не
надо, Коля, суетиться. Все равно она его любила. Он молча защищался у
перил, а в этот миг она его любила. Можно себе представить... В воздухе
сверкают два ножа, а когда сверкают ножи,.то сверкают и глаза. За такие
глаза можно полюбить. Анна. Она его любила. Но погиб пират. Заплакал
океан. А он погиб, невольник чести. Со свинцом? Нет, со сталью в груди. А
Анна? При чем здесь Анна? Не суетись, старик, по тебе она не заплачет. Но
она его любила! Любила... Слово-то какое... Как при раскопках найденное...
Из давних времен. В себе раскопал, Анна... Надо же, через сколько лет все
началось опять..."
где-то ободрал в кровь руки, на таком морозе льдинки становились острыми и
твердыми, как ножи из рессорной стали. Далеко впереди, почти у самого
горизонта, в такт его бегу раскачивались огоньки вагончиков. Глотая
ледяной воздух, Панюшкин бежал безостановочно и замедлял бег, только когда
ноги совсем переставали слушаться, когда они подкашивались. Постояв
минуту-вторую, опершись о вешки, ограждающие прорубленные во льду майпы,
он шел дальше.
желания командовать людьми, быть над ними! Нет такой цели. А может быть,
ты хочешь славы?
честно. Единственное стремление - довести дело до конца. Все правильно,
все справедливо.
тридцать лет. Ну что ж, чемпионов тоже кладут на лопатки. И правильно
делают. Эхх! Если бы до урагана мы успели зарыть трубу, если бы не унесло
ее в сторону, не изломало! Если бы мы состыковались до Тайфуна! Если бы...
жизнь. Они напрасно уповают на свою мудрость. Раньше мудрость сидела в
тихих кабинетах и в седых головах, а теперь она носится по белу свету,
вламываясь в дома, в события, в судьбы. Мудрость заключена в молодости, в
дерзости, в неопытности! Да. В силах, возможностях и неопытности молодых.
А старики...
стремлении остаться начальником есть что-то несимпатичное. Ведь есть,
Коля. Какие бы благородные мотивы не стояли за этим стремлением, какие бы
разумные доводы ты не находил... Они тебя не оправдывают. Даже если нет у
тебя стремления к власти, к славе, к деньгам, это еще не значит, что у
тебя нет тщеславия. Ты хочешь закончить трубопровод сам? Да? Никто другой,
только ты, да? А разве это не тщеславие? Ты, сорвавший стройку, все-таки
стремишься закончить ее, работу, которая стоит миллионы, в которую втянуты
тысячи людей от проектантов и снабженцев до водолазов, работу, результат
которой изменит судьбу всего краяне sfo ли тебя прельщает, Коля? Не стоит
ли за этим желание, страстное, почти неуправляемое желание сказать в конце
концов: "Я здесь был... Я это сделал... Это сделал Я..."
права? Решай, Коля, решай! Ты должен для самого себя определить твердо и
четко - что можешь предпринять, а на что у тебя нет прав. Может быть, ты