АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
- Разумеется.
Есенин вернулся из-за границы не Есениным. Тяжелые мрачные страницы
придется написать об этом. Какой-то неразрываемый мрак туго запеленал его
больное сознание. И, может быть, единственной светлой щелочкой в этих
пеленах был шумный житель фибрового чемодана. При первом же знакомстве с
нашим парнем Есенин на четверть часа совершенно преобразился: из глаз
вылилась муть и порозовел церковный воск его очень худого лица.
- Толя, Мартышон, я крестный вашего пострела.
- Разумеется, Сережа.
- А знаете, ребята, как я буду его кресгить?
- Нет.
- В шампанском! - и, как некогда, сверкнул лукавой улыбкой.
- А не напьется ли наш великан на радостях?
- Не остри. Разговор деловой и важный.
- Само собой.
- Я наполню купель до краев шампанским. Стихи будут молитвами. Ух, какие
молитвы я сложу о Кирилке! Чертям тошно будет, а святые возрадуются.
Согласны?
- Я, Сережа, согласна, - заявила непутевая мамаша.
- Возражений не имеется. Для купанья шампанское даже полезно. Так считали
красотки, которых я купал.
- Вот хвастун!
- Стало, заметано? По рукам?
И у Есенина, как встарь, по-мальчишески заискрились глаза.
Мне припомнилась его великолепная строчка:
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Но глаза у Сережи были, как из нежного голубого ситца, выгоревшего на
солнце.
- Назначаю крещение на четверток.
- Принято единогласно.
В эту минуту нежданно-негаданно раздался голосок - тихий, но
несокрушимый:
- Этого безобразия я не допущу.
Есенин промычал:
- Гром из ясного неба!
Голосок принадлежал моей теще - маленькой старушке с грустными глазами,
всегда чуть-чуть испуганными. Кто напугал их? Что?.. Вероятно, жизнь. Она
ведь такая: ох, как напугать может!
- Ребеночка простудить... малюсочку... Да ведь это... это...
Тихий, но несокрушимый голосок оборвался.
Есенин всячески пытался переубедить старушку, говоря, что он согреет
шампанское на примусе и оно будет тепленьким, как вода для корыта, в котором
бабка купает своего внука.
Тихий голосок стоял на своем:
- Умру, но не допущу!
Так, не родившись, погиб цикл есенинских стихов, думается мне,
бессмертных.
- Веник в бане всем господин, - буркнул неудавшийся крестный.
И ушел нахохлившийся, разогорченный.
Это была его неудача - явная, неприкрытая. А он не очень-то умел
претерпеть, смириться, признать себя побежденным и склонить строптивую
голову.
Есенин пленился не Айседорой Дункан, а ее мировой славой. Он и женился на
ее славе, а не на ней - пожилой, отяжелевшей, но еще красивой женщине с
искусно окрашенными волосами - в темно-темно-красный цвет.
Ему было лестно ходить с этой мировой славой под руку вдоль московских
улиц, появляться в "Кафе поэтов", в концертах, на театральных премьерах, на
вернисажах и слышать за своей спиной многоголосый шепот, в котором
сплетались их имена: "Дункан - Есенин... Есенин - Дункан".
Но вот потухала люстра в "Стойле Пегаса" или кончался балет "Лебединое
озеро", и он сажал свою мировую славу на извозчика, на толстозадого
московского ваньку той эпохи. Они ехали с полутемной Тверской или с темной
Большой Дмитровки к себе на Пречистенку в балашовский особняк.
Это не близкий свет, если всю дорогу молчать. А они молчали.
Сочувствуя им, я повторял любимое есенинское словцо:
- Вот горе-гореваньице!
- Ты подумай. Толя, - вздохнула Никритина, - даже собаке бывает трудно
молчать. Даже кошке. А ведь Изадора женщина!
Я нахмурил брови:
- Не воображай, пожалуйста, что нам, мужчинам, это легко. Глупейший
предрассудок! Разница только в том, что женщина болтает, а мужчина
разговаривает.
- Ты просто нахал, Анатолий! У Изадоры ум тонкий, изящный и смелый. А у
Сережи...
- А у Сережи... - раздраженно перебил я, - умный ум. Хотя и мужицкий.
- Это верно, - согласилась она, - ум у него упрямый, деловой и
поэтический! Такое любопытное сочетание.
- Поэтический, поэтический, дорогая моя.
Никритина кивнула головой:
- Это так. Главное - поэтический.
Мне стало совестно, что я раздраженно сказал ей "дорогая моя".
- Да, Нюшка, сущая беда, что Изадора говорит на всех европейских языках,
кроме русского. А Есенин ни на каких других, только по-русски.
На этом мы и пришли к согласию.
Садимся, бывало, ужинать. Изадора выпивает большую граненую рюмку ледяной
водки и закусывает килькой. Потом выпивает вторую рюмку и с аппетитом
заедает холодной бараниной, старательно прожевывая большие толстые куски.
Неглубокие морщинки ее лица, все еще красивого, сжимаются и разжимаются, как
мехи деревенской тальянки.
- "Разлука ты, разлука..." - напевает Есенин, глядя с бешеной ненавистью
на женщину, запунцовевшую от водки и старательно жующую, может быть, не
своими зубами.
Так ему мерещится. А зубы у Изадоры были свои собственные и красавец к
красавцу.
В столовой никого нет, кроме нас. Для меня, для Никритиной, для Ирмы
Дункан, приемной дочери Изадоры, и для ее мужа Шнейдера Айседора Дункан -
свой человек, а не мировая слава, в которую, как сказано, влюблен Есенин.
Что же касается пятидесятилетней примерно красавицы с крашеными волосами
и по-античному жирноватой спиной, так с ней, с этой постаревшей
модернизированной Венерой Милосской (очень похожа), Есенину было противно
есть даже "пищу богов", как он называл холодную баранину с горчицей и солью.
Недаром и частушку сложил:
Не хочу баранины,
Потому что раненый,
Прямо в сердце раненный
Хозяйкою баранины!
Есенин был очень подозрителен и недоверчив. Бесцеремонно впиваясь
взглядом в лицо собеседника, он всегда пытался прочесть тайные его замыслы,
считая, что у каждого они имеются "беспременно". Это его слово.
- Смекай, Мартышон, - она же, чертова дочь, иностранка! Ей стихи мои -
тарабарщина. Не разубеждай, не разубеждай! Я по глазам ее вижу, - говорил
он, сжимая кулаки. - Слов-то русских плясунья не понимает!
А самое страшное, что в трехспальную супружескую кровать карельской
березы, под невесомое одеяло из гагачьего пуха он мог лечь только во хмелю -
мутном и тяжелом.
Его обычная фраза: "Пей со мною, паршивая сука!" - так и вошла неизменной
в знаменитое стихотворение.
Платон резко отделял любимого от любящего.
Есенин был любимым. Изадора любящей. Есенин, как актер, подставлял щеку,
а она целовала.
У жизни тяжелые кулаки. Это надо знать и твердо помнить. А мы, как
простачки-дурачки, не только отчаянно воем, но и удивляемся, когда она
сворачивает нам челюсть.
Не похоже ли это удивление на наивный разговор домашних хозяек, которые,
изо дня в день убираясь в квартире, неизменно восклицают: "Откуда только
проклятая пыль берется? Ведь только вчера вытирала!" И мы в том же роде
философски руками разводим: "Как это, почему у меня челюсть свернута? Ведь
еще вчера была совершенно целехонька!"
Эх, жизнь! Жизнь! Чего же это ты дерешься, как хулиган - злой и пьяный?
- Бери-ка, Сережа, тальянку.
Он берет, опускает восковые веки и поет тихо, грустно, с милой хрипотцой:
Ты меня не любишь, не жалеешь.
Разве я немного не красив?..
За окном уже поднималась утренняя заря - желтая, как этикетка на
спичечной коробке.
"Пей со мною, паршивая сука!.."
А ведь мы, товарищи, в наши розовые годы всерьез надеялись, что только и
будем получать от жизни сахарные поцелуи.
Эх, гармошка, смерть-отрава,
Знать, с того под этот вой
Не одна лихая слава
Пропадала трын-травой
Как-то Айседора Дункан танцевала в бывшем Зиминском театре. Все было
переполнено: партер, ложи, балкон, ярусы.
Из деревянной пропасти, в которую ввергнуты скрипки, виолончели, флейты и
громадные барабаны, взлетела, как птица, дирижерская палочка.
Взлетела и замерла.
Заговорил Чайковский "Славянским маршем".
Мне всегда думалось, что о живописи можно рассказать не словами, а только
самой живописью, то есть цветом. О скульптуре - мрамором, деревом, воском,
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 [ 72 ] 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
|
|