дочери, отвращение, комплекс, поиски спасения в раздвоении личности, в том
именно типе раздвоения, при котором избегают всякой реальности и живут в
мире грез. Мамаша вдобавок выходит замуж за друга дома, наступает
катастрофа. Теперь вам понятно?
трудно добраться до первопричины, но теперь... - Он потирает руки. - Да еще,
к счастью, второго мужа матери, бывшего друга дома, его звали Ральф или
Рудольф, что-то в этом роде, - уже нет в живых и он не блокирует сознания.
Скончался три месяца назад, за две недели до этого попал в автомобильную
катастрофу, - словом, мертв, следовательно, причина заболевания устранена,
путь свободен; ну теперь-то вы наконец сообразили, что к чему?
исследователю тряпку с хлороформом.
которая вдруг перестает быть соперницей, тщательно подготовленная встреча, -
я уже целую неделю внушаю матери... и все отлично наладится. Вы же видели,
сегодня вечером фрейлейн Терговен опять была у вечерни...
Дело же вовсе не в этом! Я хочу сказать, что она становится менее
замкнутой, более свободной, - разве и вы не заметили, когда были здесь в
последний раз?
шока это же очень радостное явление...
что не замечает иронии.
все, разумеется, опять вернулось; но это и входило в мои намерения - и с тех
пор я стал питать большие надежды. Вы сами понимаете, теперь мне не нужно
ничего, что могло бы отвлечь...
исследователя. Какое-то время вы были очень полезны, но теперь... да что это
с вами? Вам слишком жарко?
только вид такой, а на самом деле легче не бывает.
хотелось стать матросом, путешественником, исследователем первобытного леса
- смешно! А ведь величайшие приключения таятся здесь! - И он стучит себя по
лбу. - Мне кажется, я и раньше вам это говорил!
идиот, думаю я; что тут способен понять такой вот обожатель фактов? Если бы
все было так просто! Я выхожу за ворота и почти сталкиваюсь с женщиной,
идущей мне навстречу. На ней меховое манто, и она, видимо, не принадлежит к
персоналу лечебницы. В темноте я вижу лишь бледное, точно стертое лицо, и
меня обдает стру°й духов.
Кажется, у нее тут больная.
издали смотрю на здание лечебницы. Мной овладевает ярость, гнев за то, что я
оказался в смешном положении, потом они сменяются убогой жалостью к себе, а
в конце концов остается только ощущение беспомощности. Я прислоняюсь к
каштану, ощущаю прохладу его ствола и уже не знаю, чего хочу и чего желаю.
Изабелла, думаю я, пусть смеются над нами, пусть считают идиотами. Ты,
сладостная, любимая, жизнь моя, создание вольное и летящее, но ступающее
уверенно там, где другие тонут, и парящее там, где другие топают чугунными
сапожищами, ты, запутавшаяся в паутине и изранившая себя о границы, которых
другие даже не замечают, - зачем люди пристают к тебе? Зачем они так жадно
стремятся вернуть тебя обратно в наш мир, почему не оставляют тебе твое
мотыльковое бытие по ту сторону всякой причины и следствия, времени и
смерти? Что это, ревность? Или полное непонимание? А может быть, Вернике
прав, утверждая, что он должен спасти тебя, пока тебе не станет хуже, -
спасти от безыменных страхов, которые предстояли тебе, еще более сильные,
чем вызванные в твоей душе им самим, спасти от жабьего угасания в
сумеречном тупоумии? Но уверен ли он, что это в его силах? Уверен ли, что
как раз этими попытками спасения не погубит тебя окончательно или толкнет
раньше времени к тому, от чего хотел бы спасти? Кто знает? И что этот
горе-исследователь, этот собиратель бабочек знает о полете, о ветре, об
опасностях и восторгах дней и ночей вне пространства и времени? Разве он
провидит будущее? Разве он пил луну? Разве слышал, как кричат растения? Он
смеется над этим! Для него все это только реакция, отвлекающая от
воспоминаний о грубом, животном эпизоде, свидетельницей которого была его
пациентка! Разве он бог и знает наверное то, что должно произойти? Много ли
он знал обо мне? Что мне было бы полезно слегка влюбиться? А что я сам знаю
на этот счет? Вот чувство мое прорвалось и льется потоком, и нет ему конца,
а я разве мог ожидать, что так будет? Разве можно так предаться другому
человеку? И я сам все вновь не отстранял от себя это чувство - еще в те
недавние дни, которые теперь горят на горизонте, как недосягаемый закат?
Впрочем, зачем я жалуюсь? Чего боюсь? Ведь все может еще наладиться,
Изабелла будет здорова и...
появится мать - эта дама в меховом манто, благоухающая тонким ароматом
духов, с поддерживающей ее родней и с определенными притязаниями на свою
дочь? Разве тогда дочь не будет потеряна для меня, человека, который не в
состоянии скопить денег хотя бы на новый костюм? И, может быть, я только
из-за этого чувствую в душе такое смятение? Из тупого эгоизма? А все
остальное - только бутафория?
буфетной стойки возвращает мне мое вытянутое лицо, а передо мною под стеклом
лежит с десяток засохших бутербродов с сардинками, у которых от
старости хвосты поднялись кверху. Я выпиваю стаканчик водки, и мне кажется,
будто в моем желудке глубокое болезненное отверстие. Я съедаю несколько
бутербродов с сардинками и еще несколько - со старым, выгнувшимся дугою
швейцарским сыром. Вкус у них отвратительный, но я запихиваю их себе в рот,
потом съедаю еще сосиски - до того красные, что они вот-вот заржут, но
чувствую себя все несчастнее и холоднее и, кажется, готов сожрать буфетную
стойку.
хлеба...
мне в виде бесплатной добавки ломоть хлеба со свиным салом. Уничтожаю и это
и чувствую себя еще голоднее и несчастнее. Шоферы начинают интересоваться
мной.
- говорит один из них.
умирают.
что-то вроде итальянского салата. Его сонливость уступила место чисто
спортивному интересу. Откуда у него этот салат с майонезом, остается
загадкой, и салат даже свежий. Может быть, он пожертвовал частью
собственного ужина? Я уничтожаю и его, потом ставлю точку, хотя в
желудке жжет, он как будто все еще пуст и голод ничуть не утолен.
мы знали раньше; теперь видишь среди них инвалидов войны и трясунов,
безработных и стариков - тихих людей, чьи лица напоминают смятую бесцветную
бумагу. Мне вдруг становится стыдно за то, что я так бессмысленно жрал. Если
бы все проглоченное поделить между двумя-тремя из этих людей, они хоть на
один вечер были бы сыты, а меня голод мучил бы так же, как и сейчас. Вынимаю
из кармана остаток денег и раздаю. Их уже маловато, но я себя не обкрадываю:
завтра, в десять часов утра, когда объявят новый курс доллара, деньги все
равно будут стоить на одну четверть дешевле, чем сегодня. К осени
скоротечная чахотка немецкой марки развивается с удесятеренной силой. Нищим
это известно, и они тут же исчезают, ибо дорожат каждой минутой: за один час
стоимость супа могла уже подняться на несколько миллионов марок. Все зависит
от того, придется ли владельцу ресторанчика делать завтра закупки или нет, а
также насколько он гешефтмахер или сам жертва. Если он жертва, то он все
равно что манна небесная для более мелких жертв, ибо опаздывает с повышением