кошмар - уносить с собой в качестве последнего воспоминания образ
капельницы, болтающейся у тебя над головой, посетителей, наступающих на
твой кислородный шланг, и прочего в том же духе... - Он обвел взглядом
свою комнату: мебель, ковры, картины. - Я предпочитаю финал во
флорентийском стиле, среди вещей, которые я люблю. Такой выход из
положения, разумный и более приятный, больше соответствует моим вкусам и
характеру.
одного.
воротник плаща. Казалось, он был поглощен какими-то тайными размышлениями,
и, когда Хулия, выйдя из подъезда, подошла к нему, он не сразу поднял на
нее глаза.
горько усмехнулась. - Он говорит, что более героическим жестом было бы
застрелиться, но что в таких случаях на лице остается неприятное
испуганное выражение. Он предпочитает хорошо выглядеть.
отсутствующим выражением взглянула на Муньоса. - Он попросил меня, чтобы
мы дали ему десять минут - прежде чем вызывать полицию.
пустынной улицы светофор загорался попеременно зеленым, янтарно-желтым и
красным. Его последний отсвет упал на лицо Хулии, очертив на нем
нереальные глубокие тени.
на нее, уперевшись взглядом в асфальт под ногами. Она пожала плечами.
мягкий, несколько носовой смех, исходивший, казалось, из самых глубин его
тела. На какую-то долю секунды девушке почудилось, что человек, смеющийся
рядом с ней, - не шахматист Муньос, а один из персонажей фламандской
доски.
рубашки.
Лусинду и Скарамуччу, - лежавшие в кармане ее плаща вместе с запечатанным
конвертом. От ночного холода губы ее стыли, слезы замерзали в глазах.
Муньос.
безобразен... Недавно на берегу я оказался, хоть море спокойно было..."
Это было вполне в духе Сесара - процитировать Вергилия, когда она
обернулась в последний раз, чтобы охватить взглядом неярко освещенный
салон, темные тона старых картин на стенах, смягченные пергаментным
экраном отсветы лампы на столах и креслах, желтоватую слоновую кость,
золотое тиснение на корешках книг. И Сесара, стоящего посреди салона, -
она смотрела на него против света, уже не различая черт лица: тонкий,
четкий силуэт, как на старинной медали или древней камее, и его тень,
простертую на рыжеватых и золотистых узорах ковра, почти касавшуюся ног
Хулии. И часы, зазвонившие в тот самый миг, когда она закрывала дверь,
словно могильную плиту, как будто все было предусмотрено заранее и каждый
тщательно исполнил роль, предназначенную ему в пьесе, завершающейся на
шахматной доске именно в назначенный час, пять веков спустя после первого
акта, с математической точностью последнего хода черной королевы.
погружаясь в глубины ее памяти. - В общем-то, он ничего не сказал.
головами, и улыбнулся с какой-то неуклюжей теплотой.
начинают заполнять тени. Последние лучи заходящего солнца падают почти
горизонтально, дробясь на каменных выступах и окрашивая алыми отсветами
стены обители, пустые ниши, уже успевшие пожелтеть листья плюща, вьющегося
вокруг капителей - чудовищ, воинов, святых, мифологических животных - под
строгими готическими сводами, окружающими заросший сорняками сад. Ветер,
предвестник холодов, тянущихся с севера, откуда вскоре должна надвинуться
зима, завывает снаружи, хлеща по склонам холма, треплет ветви деревьев,
исторгает стоны у вековых черепиц крыши и раскачивает тяжелую бронзу на
колокольне, где ржавый скрипучий флюгер упорно указывает на юг - может
быть, залитый светом, далекий и недоступный.
от времени и сырости. От сиявших на ней когда-то красок осталось немногое:
голубое пятно на месте туники, золотисто-розовое - на месте лица и рук.
Запястье без кисти, палец, указывающий на несуществующее небо, Христос,
черты лица которого едва выделяются на выкрошившейся штукатурке стены; луч
солнца или Божественного света, исходящий ниоткуда и уходящий в никуда,
подвешенный между небом и землей, светло-желтый сегмент, нелепо застывший
во времени и пространстве, который годы и ненастья стирают понемногу, пока
не сотрут совсем, будто его никогда и не было там. И ангел без рта, но с
сурово нахмуренным челом, как у судьи или палача: все, что сохранилось от
него, - это едва угадывающиеся среди пятен краски крылья в известковых
выбоинах, кусок туники и меч выщербленных временем очертаний.
верхнюю часть лица, и долго смотрит в глаза ангелу. Уже восемнадцать лет,
каждый день, в один и тот же час она останавливается здесь и наблюдает,
как время уничтожает линии и цвета этой картины. Она видела, как
постепенно, словно проказа, вырывающая куски плоти, разъедающая ее, оно
стирало контуры ангела, смешивая их с грязной штукатуркой и пятнами
сырости, как вздувало краску, крошило и осыпало лица и тела. Там, где она
живет, нет зеркал; они запрещены уставом ордена, в который она вступила, а
может быть, ее принудили вступить: в ее памяти все больше белых пятен, так
же как в этой фреске. Вот уже восемнадцать лет, как она не видит
собственного лица, и для нее этот ангел, несомненно прекрасный когда-то,
служит единственной внешней мерой того, как время изменяет ее собственные
черты: облупившаяся краска на местах морщин, размытые штрихи вместо
увядшей кожи. Иногда, в минуты ясности, которые набегают вдруг, как волны,
лижущие песок морского берега, и за которые она отчаянно цепляется, силясь
удержать их в своей смутной, измученной призраками памяти, кажется, она
вспоминает, что ей пятьдесят четыре года.
славу Господу, прежде чем отправиться в трапезную. Женщина, облаченная в
траур, должна обязательно присутствовать на некоторых службах, но в этот
час ей дозволяется гулять одной по пустынному монастырю, подобно темной
безмолвной тени. С ее пояса свисают длинные четки - почерневшие деревянные
бусины, которые она уже давно не перебирает. Далекое пение, долетающее из
церкви, сливается со свистом ветра.
солнце - уже не более чем пятно красноватого света, пробивающегося вдали
из-под свинцовых туч, которые надвигаются с севера. У подножия холма лежит
широкое серое озеро, мерцающее отблесками стали. Женщина опирается сухими,
костлявыми руками о подоконник окна - стрельчатого окна; снова, как каждый
вечер, воспоминания безжалостно возвращаются - и чувствует, как холод
камня поднимается по ее рукам и медленно, угрожающе приближается к
изношенному сердцу. На нее нападает кашель, раздирающий грудь, сотрясающий
ее хрупкое тело, ослабленное холодами стольких зим, измученное
заключением, одиночеством и то уходящей, то приходящей памятью. Она уже не
слышит ни пения, доносящегося из церкви, ни воя ветра. Теперь это
монотонная, печальная музыка мандолины, возникающая из тумана времени, и
холодный осенний пейзаж расплывается перед ее глазами, уступая место
другому, похожему на картину: равнина, мягкими волнами раскинувшаяся до
самого горизонта, и посреди нее четкий на фоне голубого неба, точно
нарисованный тонкой кисточкой стройный силуэт колокольни. И вдруг женщине
кажется, что она слышит тихий разговор двух мужчин, сидящих у стола,
негромкий смех. Иона думает, что если обернется и посмотрит назад, то
увидит саму себя, сидящую у окна с книгой на коленях, а подняв глаза,
различит блеск стального латного воротника и ордена Золотого руна. И
седобородый старик улыбнется ей, на миг оторвав взгляд от дубовой доски,
на которой неторопливо и мудро, как того требует его занятие, набрасывает
длинной кистью вечный образ этой сцены.
отразившись в водах озера, озаряет увядшее лицо женщины, слепя ее светлые,
холодные, почти угасшие глаза. Потом ветер завывает с новой силой и
треплет черное покрывало, которое бьется, как крылья ворона. И тогда
женщина вновь ощущает колющую боль, пронзающую ей грудь рядом с сердцем.
Боль, парализующую половину тела, не смягчаемую никакими снадобьями. Боль,
от которой стынут руки и ноги, останавливается дыхание.
облаченная в траур, которая в миру звалась Беатрисой Бургундской, знает,
что зима, грядущая с севера, будет для нее последней. И она спрашивает
себя, найдется ли в той темной неизвестности, куда она вскоре отправится,
достаточно милосердия, чтобы стереть у нее последние обрывки памяти.