Никитин след на земле, хотя бы в этом едином отроке! И не здесь, не среди
боярской дворни, не в душном воздухе обожаний и завистей, милостей и
остуд, искательств и величания друг перед другом, растить ей сына своего!
и не почуяла внутреннего молчаливого ее отпора. Спокойно отклонилась в
кресле, уронив старческие пухлые руки в узлах вен на колени. Удоволенно
озирала гостью. Сказывала неспешно про смерть деверя, боярина Федора
Воронца. (<Были заедино всегда с Васильем моим! Годы идут, а вот уже и
двое их осталось у него, братьев, Юрко да Тимоха!>) И опять про внуков,
про старшего сына, Ивана, что нынче заменяет отца в делах и такой стал
рачительный хозяин! Купцы, посад только на него и молятся! В голосе Марьи
Михайловны прозвучала гордость. А Наталья вспоминала высокого, гордого
недоступною лепотою красавца, молодого Ивана Василича Вельяминова, дивясь
про себя, что этот величавшийся когда-то паче князя муж стал теперь таким
заботным в делах и внимательным к людям, каким его описывает мать.
значением добавила Марья Михайловна, утверждая в упрек кому-то, кто,
верно, не принимал вельяминовских замыслов. На немой, полувзглядом
выраженный вопрос Натальи Марья Михайловна выдохнула, поджав сухие губы
твердого старческого рта:
сказала, глянула, и взгляд потускнелых, окруженных морщинами глаз
отвердел, стал сух и враждебен. Точно суровым холодом повеяло в горнице.
близким убийство Хвоста, и Никита, молодой, ярый, перепрыгивающий через
тын и кошкою лезущий на гульбище, и он же после убийства великого боярина
здесь, в тереме... Как давно это было! Сколько прошло событий и горестей с
той поры! Как она стояла у печки и горловым грудным голосом раненой лебеди
бросала злые и горькие слова; и тайное, почитай, венчанье в домовой церкви
Вельяминовой... Нет, никогда не зачеркнуть, не забыть этих тревожных и
трудных лет, этого счастья, подаренного ей судьбою вместо тихой теремной
жизни или монастыря! И не было бы вихрастого, лобастого ее Ванюшки, не
было бы жизни самой...
придвинула к ней блюдо с заедками. Греческие орехи, сваренные в меду,
тягучие восточные сласти в виде витых коричневых палочек вываренного
виноградного сока, плетеные косицы вяленой дыни, изюм. Ничего этого не
видала, не пробовала даже Наталья за все двенадцать пролетевших над
головою годов! Не ступала по хитрым узорам персидских ковров, не пила мед
из узкогорлого серебряного восточного сосуда, украшенного драгими
каменьями и травчатою прехитрой резьбой...
вошедшему в горницу Василию Васильичу поклонила, подобрав руки ко груди, в
пояс. Он посопел, потоптался, шагнул, привлек ее к себе, мохнато поцеловал
в лоб. Легонько подпихнул, - садись, мол! - сам свалился на лавку, налил и
опружил во единый дух чашу легкого меду, рассеянно пошарил в блюде с
заедками, да так и не взял ничего. Тяжелая длань с драгим перстнем
(Наталья узнала камень в высокой оправе, древний, вельяминовский),
забытая, осталась на столе.
еще раздался вширь, но уже не по-доброму, уже и тяжесть носимой плоти
сильно означилась под рубахою и зипуном цареградского узорного шелку со
звончатыми, сканой работы серебряными пуговицами. Выстал живот, нездоровою
багровостью оделись щеки, очи заволокло красною паутиною старости, и
тяжелый взгляд тысяцкого, еще по-прежнему твердый, стал уже не столь
грозен, усталью прожитых лет веяло от него, когда он молча озирал Наталью,
дивясь и ужасаясь переменам в ее иконописно-высохшем, истончавшем лице.
Посупился, покрутил головой.
запоздалым раскаяньем. И тут же повторил сказанное давеча супругою: -
Хошь, переселяйсе к нам! Сына в городи воспиташь!
уйти мне от родимых хором!
взглядывая сбоку, и Наталья, обе ждали, замирая, его слов.
колгота у нас! С Ольгирдова разоренья переругались вси! Под меня копают
теперь - почто не устерег! Вершили все, а я един в ответе! И самого
владыку в покое, вишь, не оставят!
Василий Васильич сумрачно кивнул:
сына послал на Рязань! Без Ольговой помочи не выдюжить! Дак и за то дело
корят! Ворога, вишь, призываю на Москву! - Он усмехнул невесело, и по
усмешке той, по мгновенной муке лица, по отечным мешкам подглазий поняла
Наталья, что не все столь гладко и хорошо в высоких хоромах тысяцкого и
что беды тут, почитай, труднее ее собственных, видимых всем и всеми
понимаемых бед.
возмужавший Дмитрий ныне возможет и на такое дерзнуть, чего от него прежде
не было ожидано.
- Меня не станет, не ведаю, как они с Иваном...
признаний, и Наталья опустила взор, дабы не дать виду, что поняла семейную
зазнобу вельяминовскую, возраставшую с каждым годом, ибо детское нелюбие
князя Дмитрия к наследнику власти великого тысяцкого с годами возрастало
все более.
опасного рубежа. Наталья молча кивнула. - Куды теперь правишь?
минуту, свел кустистые брови, пробормотал что-то невнятное, тяжко привстав
на лавке, коснулся рукою подвешенного серебряного блюда. На трепетный звон
вбежала сенная девка. Василь Василич кратко распорядил, и вскоре пред ними
предстал ключник, отдал поклон, внимательно обозревши Наталью и
почтительно - господина своего.
Островое захвачено кем-то из великих бояринов, чуть ли не самими
Акинфичами, и, дабы очистить деревню и вернуть доходы ее владелице,
потребны немалые труды.
сверкнувший прежнею сумасшедшинкой взгляд.
то и творят! Нать бы тебе опосле разоренья тово, враз... - И, не
дослушивая робкие Натальины возражения, махнул рукою: - Ведаю! А все едино
теперь к владыке идти, к дьяку, ко князю самому...
вишь, смекай: у государя в силе коломенский поп Митяй, печатник евонный,
через Митяеву волю никому ноне не переступить! Ну, свои, коломенски, тем и
пользуютце... Деревня в забросе, земля добра, кто не подберет!
все и не думалось, и не тянуло, а теперь обидою стиснуло сердце: кто-то на
рати живот кладет, кто-то по лесам с дитями, а тут - вдовиное добро... Как
не в стыд!
племянника поглядеть родимую хоромину, а Василь Василич через княжого
дьяка вызнает вести погоднее. Ибо ехать ей в Островое без государевой
грамоты теперь явно не имело смысла.
зипуне, его тяжелую старческую руку с перстнем, которую его заставили
поцеловать, взгляд грозных глаз откуда-то с выси - таким запомнился и
таким помнился ему годы спустя последний великий тысяцкий Москвы.
одеялом, Наталья помолилась, задула свечу, сняла саян (отвычно было и
спать раздетою на господской постели в тепле и холе богатого терема!) и,
провалясь в немыслимые вельяминовские пуховики, молча заплакала. Обо всем:
о погибшем муже и детях, потерянной деревне, вдовьем одиночестве своем, о
том, что труды ее, не видные никому, обычные в круговерти селетошней
трудноты, превышают ее слабые бабьи силы, и не к кому приклонить голову,
нету сильного заступника, и сам Василь Василич, бывший некогда каменною
стеною, приблизил, почитай, к пределу своему, и как одинока она, Господи,
в этом трудном, в этом жестоком мире!
слушая здоровое посапыванье детей, долго не могла встать, собрать себя,
так разломило все тело давнею усталью, так разморило и обессилило ее
теплом и уютом чужого житья. Все ж таки встала, умылась холодной водою,
разбудила отроков.
Михайловна, милостиво расцеловала при всех, вручила гостинцы на дорогу.
глазами на каменные стены Кремника, на высокие боярские терема, молчали,
испуганные и укрощенные градским, невиданным доднесь велелепием.