властителей наших судеб. Равнодушие - это благоразумие. Не шевелитесь - в
этом ваше спасение. Притворитесь мертвым, и вас не убьют. К этому сводится
мудрость насекомого. Урсус следовал ей.
Урсусу:
близости Том-Джим-Джека к герцогской карете, но так как его слова
показались Урсусу слишком неосторожными, старик притворился, будто не
расслышал их.
Том-Джим-Джеке. Он был до известной степени разочарован. Своими
впечатлениями он поделился только с Гомо, единственным наперсником, в чьей
скромности он был уверен. Он шепнул на ухо волку:
человек и холод как поэт.
облегчение.
свою очередь ни разу не упомянул о Том-Джим-Джеке.
интересовал Том-Джим-Джек.
Деи, она и не подозревала о смятении, овладевшем на короткий срок душою ее
возлюбленного. К этому же времени прекратились и всякие слухи о заговоре
против "Человека, который смеется", о каких бы то ни было жалобах на него.
Ненавистники, по-видимому, успокоились. Все волнения улеглись и в "Зеленом
ящике" и вокруг него. Комедианты и священники точно сквозь землю
провалились. Замерли последние раскаты грома. Успеху бродячей труппы уже
не грозило ничто. Иногда в человеческой судьбе внезапно наступает такая
полоса безмятежной тишины. Ни малейшая тень не омрачала в это время
безоблачного счастья Гуинплена и Деи. Мало-помалу оно дошло до той точки,
где останавливается всякий рост. Есть слово, обозначающее такое состояние,
- апогей. Подобно морскому приливу, счастье порою достигает своего высшего
уровня. Единственное, что еще тревожит вполне счастливых людей, - это
мысль о том, что за приливом неизбежно следует отлив.
либо очень низко. Второй способ едва ли не лучше первого. Инфузорию
раздавить труднее, чем настигнуть стрелою орла. Если кто-нибудь на земле
мог благодаря своему скромному положению чувствовать себя в безопасности,
- это были, как мы уже сказали, Гуинплен и Дея: никогда это чувство
безопасности не было полнее, чем в ту пору. Они все больше и больше жили
друг другом, отражаясь - он в ней, она в нем. Сердце впитывает в себя
любовь, словно некую божественную соль, сохраняющую его; этим объясняется
нерасторжимая связь двух существ, полюбивших друг друга на заре жизни, и
свежесть любви, продолжающейся и в старости. Любовь как бы бальзамируется.
Дафнис и Хлоя превращаются в Филемона и Бавкиду. Такая старость, когда
вечерняя заря походит на утреннюю, невидимому ждала Гуинплена и Дею. А
пока они были молоды.
клинике. У него был, как выражались в то время, "гиппократовский взгляд".
Он останавливал на хрупкой и бледной Дее свой проницательный взор и
бормотал себе под нос:
Вописка Фортуната, изданном в Лувене в 1650 году, - старинный фолиант, в
котором его интересовал раздел, трактующий о "сердечных недугах".
в дремоту и, как помнит читатель, всегда отдыхала днем. Однажды, когда она
опала на медвежьей шкуре, а Гуинплена не было в "Зеленом ящике", Урсус
осторожно наклонился над ней и приложил ухо к ее груди в том месте, где
находится сердце. Он послушал несколько мгновений, потом, выпрямившись,
прошептал:
вперед.
"Человека, который смеется" казался нескончаемым. Все опешили посмотреть
Гуинплена, и теперь это были уже не только жители Саутворка, но в какой-то
мере и Лондона. Публика теперь собиралась смешанная: она не состояла уже
из одних только матросов и возчиков; по мнению дядюшки Никлса, бывшего
знатоком всякого сброда, в толпе зрителей бывали теперь и дворяне и даже
баронеты, переодетые простолюдинами. Переодевание - одно из излюбленных
развлечений знати; в то время оно было в большой моде. Появление
аристократии среди черни было хорошим признаком и свидетельствовало о том,
что "Человек, который смеется" завоевывает и Лондон. Положительно, слава
Гуинплена уже проникала в круги высокородной публики. В этом не было
никаких сомнений. В Лондоне только и говорили, что о "Человеке, который
смеется". О нем говорили даже в "Могок-клубе", где бывали только лорды.
довольствовались собственным счастьем. Для Деи было высшим блаженством
каждый вечер прикасаться к курчавым, непокорным волосам Гуинплена. В любви
главное - привычка. В ней сосредоточивается вся жизнь. Ежедневное
появление солнца - привычка вселенной. Вселенная - влюбленная женщина, и
солнце - ее возлюбленный.
это длится только одно божественное мгновение - земля, еще в покрове ночи,
опирается на восходящее солнце. Слепая Дея испытывала такое же чувство
возврата тепла и возрождения надежды в ту минуту, когда прикасалась рукой
к голове Гуинплена.
безмолвии - да так и целая вечность прошла бы незаметно!
блаженства, от которого, как от опьяняющего аромата цветов, сладостно
кружится голова, бродил, как обычно, по лугу, неподалеку от "Зеленого
ящика". Бывают часы, когда сердце до того переполнено чувствами, что уже
не в силах вместить их. Ночь была темна и безоблачна; в небе ярко сияли
звезды. Площадь была безлюдна; сон и забвение безраздельно царили в
деревянных бараках, разбросанных по всему пространству Таринзофилда.
полуоткрытая дверь которой поджидала возвращения Гуинплена.
полночь; на каждой колокольне бой часов не совпадал по времени с
остальными и отличался от них по звуку.
вечер он чувствовал какое-то странное смятение; весь во власти очарования,
к которому примешивалась и тревога, он думал о Дее иначе, чем всегда, он
думал о ней, как думает мужчина о женщине. Он упрекал себя за это. Ему
казалось, что это принижает его любовь. В нем глухо начинало бродить
желание. Сладостное и повелительное нетерпение. Он переходил незримую
границу, по одну сторону которой - девственница, а по другую - женщина. Он
тревожно вопрошал себя, он как бы внутренне краснел. Прежний Гуинплен
мало-помалу изменился; сам того не сознавая, он возмужал. Прежде стыдливый
юноша, он испытывал теперь смутное, волнующее влечение. У нас есть ухо,
обращенное к свету, - им мы внемлем голосу разума, - и другое, обращенное
в сторону тьмы, которым мы прислушиваемся к тому, что говорит инстинкт;
именно в это ухо, служившее рупором мрака, неведомые голоса настойчиво
шептали что-то Гуинплену. Как бы ни был чист душою юноша, мечтающий о
любви, между ним и его мечтою встанет в конце концов некий телесный образ
женщины. Грезы его теряют свою безгрешность. Им овладевают стремления,
внушаемые самой природой, в которых он сам боится себе признаться.
Гуинплена страстно влекло к живой, телесной прелести женщины, которая
является источником всех наших искушений и которой недоставало бесплотному
образу Деи. В горячке, казавшейся ему чем-то опасным, он преображал, быть
может не без некоторого страха, ангельский облик Деи, придавая ему черты
земной женщины. Ты нужна нам, женщина!
любовь. Она жаждет лихорадочно горячей руки, трепета жизни, испепеляющего
поцелуя, после которого уже нет возврата, беспорядочно разметавшихся
волос, страстных объятий. Звездная высота мешает. Эфир слишком тягостен
для нас. В любви избыток небесного - то же, что избыток топлива в очаге:
пламя не может разгореться. Теряя рассудок, Гуинплен отдавался во власть
упоительно-страшного видения: перед ним возникал образ Деи, доступной
обладанию, Деи покорной, отдающейся в минуту головокружительной близости,
связующей два существа тайной зарождения новой жизни. "Женщина!" Он слышал
в себе этот зов, идущий из самых недр природы. Словно новый Пигмалион,
создающий Галатею из лазури, он в глубине души дерзновенно изменял
очертания целомудренного облика Деи - облика, слишком небесного и
недостаточно райского; ибо рай - это Ева, а Ева была женщиной, рождающей
желание, матерью, кормилицей земного, в чьем священном чреве таились все
грядущие поколения, в чьих сосцах не иссякало молоко, чья рука качала
колыбель новорожденного мира. Женская грудь и ангельские крылья
несовместимы. Девственность - лишь обетование материнства. Однако до сих
пор в мечтах Гуинплена Дея стояла выше всего плотского. Теперь же, в
смятении, он мысленно пытался низвести ее, ухватившись за ту нить, которая
всякую девушку связывает с землею. Эта нить - пол. Ни одной из этих
легкокрылых птиц не дано реять на свободе. Дея, подобно всем остальным,
была подвластна законам природы, и Гуинплен, лишь наполовину сознаваясь