голову.
нежности в его голосе, что в Эле снова начала вскипать обида: она хуже
собаки!
нарам, она, как слепая, поползла ощупью к печке, нашарила за нею Розку,
обхватила ее руками, уткнулась лицом в густую шерсть, не различая уже того
запаха псины, который когда-то так трудно переносила. "Собачка ты моя,
собачка! Собачка ты моя, собачка!" Пронзающая жалость душила ее,
расслабляла, убаюкивала.
сыро, жарко, душно, как больно рвет лицо, как горят и отходят отерпшие руки,
ноги, как ноет все тело.
ошеломляющего мороза, появлялся поздно ночью, ел, чего ему давали, пил чай,
захлебываясь, стеная, и, опрокинувшись на топчан, тотчас же засыпал, уставив
вверх заостренное, серым мохом подернутое лицо. Эля топила печку, варила
еду, закрываясь ладонями, кашляла, лечила себя наварами мерзлой брусники и
таблетками, которые Аким выложил все разом на стол: "Хочешь жить - лечись!"
обмыском, на котором царил старый кедр, и вот пластался в нем, ворочал
сушняк, возил его на обмысок, возле которого, под кедром, не ведая бед и
печалей, спал теперь уж воистину свободный человек Георгий Герцев. Морозы,
как водится в Приполярье, сменятся метелями - затяжными, свирепыми, совсем
тогда гиблое время наступит. Аким торопился до снеговалов запалить большой
костер, придавить его ворохом сырых ветвей, чтобы выше и гуще стоял дым. То,
до чего он не мог додуматься прежде, что пришло ему в голову там, на
осередыше, когда он, глядя с вышины на курящуюся зимним паром реку, потому,
видно, и названную Курейкой, услышал и увидел рейсовый самолет, вселяло
веру: пилоты, раз в сутки пролетающие над становищем, заметят, не могут не
заметить дым постоянного костра.
внимание на настойчивое, тревожное свечение костра даже в ночи и сделали из
авиаотряда запрос по всем местным радиостанциям: есть ли кто в квадрате
номер такой-то на среднем отрезке речки Эндэ?
снизился вертолет, сбросил на веревке сумочку, в которой была походная
аптечка, суточный запас продуктов и записка с вопросом: "Что случилось?"
Аким сунул в сумочку заранее приготовленную писульку: "В зимовье тяжело
больной человек. Прошу помощи". В ответ ему, уже без веревки, в той же
сумочке сбросили записку: "Выполняем срочный рейс. На обратном пути возьмем.
По возможности означьте посадочную площадку".
их на снегу квадратом. Получилось что-то вроде загона, куда попал почти весь
пологий обмысок с кедром и незаторошенная забережка Эндэ - лучшего места для
посадки в этом кошкарном, забуреломленном и каменистом углу не сыскать.
пеньями-кореньями полозья до бумажной тонкости, кашляя, отхаркиваясь, вез
Аким Элю к месту посадки вертолета. Был он мрачно-молчалив, лица его уже не
узнать, так обморожено, что короста наслаивалась на коросту. Но нахохленно
сидящая в возке спутница не испытывала уже ни злобы, ни жалости к своему
спасителю, да и к себе тоже. Покинув избушку - по ней она передвигалась с
трудом, худая, с восковым, желтым лицом, которое голубой пустотой пронизали
глаза, она беспрестанно покашливала и громко, с мучительным стоном
отхаркивалась в снег густой мокротой, перепутанной кровавой паутиной.
слышать. Не слышать, как жжет, раздирает водянисто налитое лицо, как ломит
надсаженные кости, как стоном стонут наспех замотанные грязными бинтами
руки. Стариковски согбенный, он едва волок себя и нарту, и когда достиг
обмыска, помог Эле доплестись до кедра, усадил подле огня, в заволочек, сам
опустился на корточки и, зажав лицо, качался над огнем.
- Попутчики все же были...
стронулась и, когда над ними завис и затем опустился в загон небольшой
пузатенький вертолет, выдув снег до песка, она все сидела пеньком. Аким
помог ей подняться от костра. Медленно, как будто и без радости уже, Эля
направилась к распахнутой дверце вертолета, в которую выглядывал молодой,
лучащийся приветливостью пилот. Он спустил железную лесенку и, подняв на
борт поддерживаемую охотником женщину, сказал: "Добро пожаловать, таежники!"
лямки, Аким неуклюже полез в вертолет, стараясь не уронить скулящую,
упирающуюся, царапающуюся о металл когтями собаку. Вбросив ее и рюкзак в
машину, Аким поискал глазами - куда бы отсесть подальше от спутницы, но
сиденья все, кроме двух, были наклонены спинками вперед, и он воткнул себя
рядом с нею на мягкое. Пилот хмурился, собираясь, должно быть, сказать
чего-то насчет собаки, но Розка успела вползти под сиденье, втиснулась
головой меж ног хозяина, украдкой лизнула его ладонь, не забывай, дескать,
меня, и я тебя не забуду, однако Аким ничего уже не слышал, не воспринимал.
Он уже спал.
к устью Курейки, взъерошенной на стрежи торосами. Машину покачивало, когда
она резко взмывала над вершинами утесов. Молодой пилот, продолжая чему-то
лучезарно улыбаться, принес из кабины флакончик с гусиным жиром, потряс за
плечо пассажира:
сиденьями, из открытого рта с сипом, с клокотом вырывалось задушенное
простудой дыхание.
смазывать на еловую кору похожие коросты на лице Акима, гниющие заушины,
нос.
потоптавшись, крутнул головой. - Ну и прихватило вас! Вы кто? Откуда?
грохочущего вертолета. - Нет сил, извините. - И перекрывая шум, прокричала
еще, возвращая пузырек с мазью: - Только разбередила! Спасибо! Большое
спасибо! - и тоже отвалилась на сиденье, прикрыла глаза, чтобы пилот скорее
отлип с расспросами.
Туруханск, не в Игарку, тянут они над Курейкой, спрямляя ее криули, к давно
заброшенному поселку и садятся на разгребенный в снегу аэродромишко, возле
которого одиноко темнеет корявая лиственка одной мохнатой лапой. В
лиственке, до загибов вросшие, рыжеют крючья, всверленные еще в тридцатых
годах, на них висят прогнутые провода, толсто обросшие изморозью. Они
свадебными вожжами держат, не дают убечь, скатиться в реку кособокому
бараку, отстроенному из заплотника, - здание аэропорта срублено тоже в
тридцатых годах. Черен, выветрен барачишко, зато новые в нем рамы, подпорки,
заплаты на крыше белые, и новая труба струит дымом из снежного забоя. На
лиственке, на вершине болтается "кишка" с продранным ветрами дном. Поселок
на отшибе сбежался в кучу, сгрудился вокруг недавно срубленного помещения с
вывеской, и все дома в поселке подколочены, подлажены, подлатаны, дымятся
трубами, везде трещат трактора, ходят машины, горит электричество. С
удивлением узнал бы Аким, что поселок этот забит до отказа мастеровым,
рабочим и инженерным людом.
поведению, крепко пьющий, осмотрев и обстукав Элю, без провинциального
важничанья, простецки-откровенно удивился:
не без гордой значительности молвил еще: - Таежная наука! Ну-с, дела ваши,
прямо скажем, неважнецкие. Ни лететь, ни ехать пока вам нельзя. С недельку я
вас, извините за смелость выражений, в больнице полечу, оживете маленько и,
благословясь, домой, к маме, в Москву. А там и пиво, там и мед, миллион
врачей живет!.. - Эля кивала головой, выжидая момент спросить про Акима, но
словоохотливый, как и многие северяне, фельдшер упредил ее: - Спаситель ваш
больниц не признает, лечится таежным способом - гусиным салом, баней,
веником... ...
фельдшер добавил: - Э-э, что вино? Лучше воду пить в радости, чем вино в
кручине. А парень в тайге был, намерзся, по людям стосковался.
курил почему-то в кулак, смотрел все время в сторону, шмыгал простуженным
носом, вытирал его ладонью, но, спохватившись, извлекал серенькую тряпочку,
промокал ею облезлую, малиновую кругляшку носа, свертывал по-птичьи голову,
пряча в воротник продранного на локтях полушубка то одно, то другое до мяса
выболевшее ухо. Ознобленное лицо его поджило, но все еще заляпано серой, на
куриный помет похожей мазью, треснутые губы он облизывал, скусывая с них
пленки кожи. Выветренный, исхудалый, на свету "пана" выглядел величиной с
подростка, и взрослая одежда: шапка, полушубок, брюки, сползшие на валенки,
- все на нем висело, болталось, заношенный шарф серой кишкою вывалился из
отворотов полушубка. Краснота еще не вся выцвела в глазах Акима, а там, где
выцвела, стояло мокро. Ветром отжимало мокреть в углы глазниц, и она там
бело смерзалась. Весь "пана", такой уверенный, разворотливый, умелый в лесу,
не то чтобы жалкий был, а потерянный какой-то, до крика одинокий, всем здесь
чужой, никому не нужный.