Вместо зависти гордость была родовая. Да, впрочем, Акинфичи и добром не
делились до конца: как уж покойник батюшка заповедал, чтобы вместях?
Сам-то он шел в сторожевой полк. Правду баять, ратное дело неверное! Вси
головами вержем. А и честь не мала! Не менее вельяминовской... Сам
Владимир Андреич, бают, во главе! Хотя, конешно, и Микуле с Тимофеем
дадено немало... Ну, дак не тысяцкое все же! Как Ивана казнили - укоротили
им носа!
клинок прадеднего древнего меча. Решил ради такого похода взять с собою
семейную святыню. Ежели, по грехам, рубиться придет... Выдвинул тусклый
металл со змеистым узором харалуга. Впервые промелькнуло, что, кроме чести
и спеси, могут быть и сеча, и раны, и кровь, и - не дай Бог того - в полон
уведут! Глянул сумрачно на образа домовой божницы. В полон уведут, много
станет окуп давать за его-то голову! Помыслив, погадал о племяннике:
поможет ли с выкупом? Даве баяли - не сказал, не время и не место было о
таковом, да и... Помогут! Родичу не помочь - поруха роду всему! Успокоил
себя. О смерти не подумалось ни разу, ни тут, ни опосле. Как-то не влазила
нечаянная смерть на бою в степенный и основательный обиход налаженного
боярского хозяйства... Смерть мыслилась потом, после, как завершение - и
достойное завершение! - трудов земных. С попом, соборованием, исповедью, с
пристойным голошением плачеи, не инако! А впрочем, о дне и часе своем
невемы! Вс° в руце Его!
- с суровою усмешкой произносит дебелая супруга, усаживается супротив,
расставив полные колени, натянувши тафтяной подол, - грудастая, тяжелая.
Внимательно облюбовала глазом хозяина: воин!
поддевкой матерой супружницы. Раздумчиво говорит: - На Воже выстояли,
против Бегича самого! И воеводы нынче добрые. Должны выстоять. Должны! -
повторил в голос как о решенном допрежь. Хитро оглядел жену, домолвил: -
Воротим с прибытком, верблюда тебе приведу, хотя поглядишь на зверя того!
верблюд! Парчи привези! Персицкой, шелковой, на саян! Да рабу,
девку-татарку, не худо. Верные они, узорочья какого у госпожи николи не
украдут!
лицу. Воин! Верхом, в шеломе, в броне с зерцалом и налокотниками - никому
не уступит!
ту службу мужеву не хотела, с одного Острового ни годной ратной справы, ни
приличного зажитка для будущей семьи Ивановой было не собрать, а женить
сына да и внуков понянчить Наталья намерила твердо. Но перед нынешним
походом всякий разговор о женитьбе Иван решительно отверг. <Хватит
Семена!> - не сдержавшись, отмолвил матери и только по измененному,
жалко-омертвевшему Натальиному лицу понял, как огорчил матерь. Той беды -
гибели единого оставшегося сына, - той беды не вынесла бы Наталья и сама
от себя вечно отодвигала эту боязнь. А сын так грубо напомнил! А ежели и
взаболь? Ушла в заднюю, и уже глухие, тщетно сдерживаемые рыдания рвались
из груди, когда Иван, неслышно подойдя сзади, взял ее за плечи:
Он что-то говорит, успокаивает, гладит ее по плечам, начинает баять об
Островом (то хозяйство нынче на нем): хлеб уже собран, и скоро повезут на
Москву осенний корм. А Гаврилу он уже захватил с собою, двоима и пойдут!
Мать кивает, мало что понимая в сбивчивой речи сына.
проводы, пьют последние чары, дают и получают последние наказы. Московская
земля, столь долго и искусно оберегаемая от большой войны, возмужала,
выросла и ныне рвется к бою. И уже где там - в позабытой дали времен -
дела полуторастолетней давности, несогласья князей, бегство и плен, пожары
городов - земля нынче готова к отпору, и медленно бредущая по степи Орда
узрит русичей, вышедших встречу врагу, узрит воинов, а не разбегающихся по
чащобам, как некогда, испуганных мужиков. Что-то изменилось, переломилось,
вызрело, процвело во Владимирской земле и теперь властно гонит своих
сыновей на подвиг.
потекли вдоль желтых платов убранного жнитва конные воины, пока еще не
сливаясь в реки но уже и приметно густея с приближением к Москве.
Сестра Любава прибежала проводить брата, и сейчас сидят они втроем,
маленькою семьей, вернее, с останком семьи. Тень Никиты, уже изрядно
подернутая дымкою времени, еще витает над этим домом. (В Иване чего-то
недостает. Огня? Настырности Никитиной? И что еще проявится в нем, когда
ежели... Господи, не попусти!) Любава сидит пригорбясь, уронив руки в
колени тафтяного саяна своего.
временем примакивает концом платка редкие слезинки.
крикнуть Ивану. Но после прежней грубости своей и материных слез не
решается остудить их в этот последний вечер (заутра выступать!). И он
молчит тоже. <Тихий ангел пролетел>, - скажут про такое в последующие
времена. Наконец мать молча подходит к божнице и становится на молитву.
Опускаются на колени все трое. Сейчас как нельзя более уместны древние
святые слова. И потом молчаливый ужин. И мать, скрепясь и осуровев лицом,
будет спрашивать (при Гавриле, которого пригласили к господскому столу,
недостойны слезы и вздохи) о справе, о сряде, о припасах, о том, добро ли
кован конь, о всем, о чем Иван подумал и что изготовил уже загодя, задолго
до нынешнего вечера... И будет ночь. Короткая, в полудреме, и лишь под
утро он заснет, и мать будет его побуживать, приговаривая: <Пора,
Ванюшенька, пора!> И он наконец разомкнет вежды, вскочит, на ходу
натягивая сряду, слыша, как по всей Москве и Замоскворечью вызванивают
колокола.
Любава вдруг, ослабнув и ослепнув в потоке хлынувших слез, кидается ему на
шею. <Ванята! - кричит, мокро целует его. - Ванята!> Шепчет: <Не погибни,
слышишь, не погибни тамо, стойно Семену! Обещай!> И он отводит, отрывает
ее руки, успокаивает как может... А уже пора, и Гаврило ждет. Иван кланяет
матери, и та строго, троекратно напоследях целует сына. Иван взмывает в
седло. Выезжая со двора, еще оглядывается и машет рукой. А за ним тарахтит
ведомая Гаврилой телега с припасами и ратною срядой. На улице они
сливаются уже неотличимо в череду возов, в толпу комонных ратников, и две
далекие женские фигурки быстро теряют их из виду.
нескончаемый торжественно-призывный благовест.
возы сцепились осями, кто-то, осатанев, бил плетью по морде чужого коня,
уже брались за грудки, когда явился боярин и, неслышимый в реве, гаме и
ржанье коней, кой-как распихал ратных и установил порядок. Дальше за
мостом началась такая толчея, что и Иван, привычный к московскому
многолюдию, растерялся. Минутами казалось, что они так и увязнут, так и
пропадут здесь, не обретя своего полка. Втихую Иван ругал себя
ругательски: с полночи надо было выезжать! Провозжался! С бабами! Зля
себя, произнес было последнее вслух, но тут же и устыдил, краем глаза
подозрительно глянул на Гаврилу, но тот, растерянный еще больше хозяина,
не слыхал ничего.
ряды войска начали выступать из Москвы под колокольный перезвон уже из
утра. Промаячила осанистая фигура Микулы Вельяминова. Он был в опашне, без
кольчатой брони, но в шеломе, высоком, отделанном серебряными пластинами и
по пластинам писанном золотом, с дорогим камнем в навершье. Стесненные,
потные, истомившиеся от долгого ожидания полки тронулись наконец. Когда
спустились к Москве-реке и, подтапливая наплавной мост, стали переходить в
Заречье, только тут и повеяло речною свежестью и далекими, сквозь стоячую
пыль и терпкий конский дух, запахами травы и леса.
бояре - Иван и не ведал. Радовался одному, что пошли в поход и кончилось
изматывающее стоянье в толпе разномастно оборуженных незнакомых и
возбужденных ратников, готовых от жары и тесноты схватиться друг с другом.
Коломне. Впереди Ивана, насколько хватало глаз, текла бесконечная лента
конницы, перемежаемая возами со снедью и ратною справой. Серая пыль над
ратью застила солнце, забивала рот. Хоть бы ветер повеял! Никогда еще не
собиралось вместе толикое множество полков, и Ивану начинало казаться
неволею, что он бесконечно мал, не более муравья, что он - капля в людском
потоке и обречен вечно рысить в этом бесконечном непрестанном движении.
Изредка оборачивая серое лицо, он видел то же выражение подавленной
растерянности и на лице Гаврилы, тоже серого, тоже покрытого пылью. Раза
два-три мимо проскакивали бояре в дорогом платье на дорогих аргамаках и
иноходцах, провожаемые завистливыми вздохами рядовых кметей: