говорить, сморщилась Эля, глядя на желтую ветку лиственницы. В сером
воздухе, в потухших снегах, в пепельном свете дня летела куда-то нарядным
крылом солнечная и такая живая ветка - не успев облететь, хвоя осенью
примерзла к дереву на сыром ветру, и оттого живою выглядела ветка - она и
дым над трубою только и были живые.
пилотам и семенящей за ними кучке пассажиров, в то же время решая: обнять
или руку подать Эле? Руку вроде бы неловко - не чужие. Неожиданно для себя,
перейдя на "вы", он заговорил, ворочая
и задержала руку, как бы поощряя его быть смелее.
так што извиняйте за нескромное мое поведение.
Оказалось, то сжульканная, потная от руки пятерка. Эля хотела отказаться,
мама, мол, встречает в Красноярске. У нее деньги, одежда теплая, у нее все
есть, но язык не поворачивался отказаться от денежки, которую Аким у кого-то
перехватил, чтобы в Красноярске она не ездила на автобусе, - на такси чтоб,
а то продует. Ей теперь надо шибко беречься...
Ах, Акима, Акима! - От самолета махали рукой, но Эля никак не могла
заставить себя стронуться с места. Ей тоже хотелось в чем-то покаяться, за
что-то попросить прощения, а как это сделать, какие слова сказать - она не
знала. Скорей бы все кончилось! Ждала терпеливо, ждала, чтоб Аким ушел
первым - ей неудобно первой-то, не мучил бы ее неуклюжей вежливостью, за
которой угадывалась пугающая недосказанность. - "Ах, ты боже мой! -
чувствуя, что сейчас она не выдержит, старомодно упадет ему на грудь и
разрыдается, стонала Эля: - Да что же мы такие одинокие, старые!.. - А губы,
сморщенные болезнью, изветренные и тоже шелушащиеся, все повторяли и
повторяли: - Ох, Акима! Акима!.."
взгляд, услышала себя и, прикрывшись изожженной, костром пахнущей варежкой,
сорвалась, побежала к самолету. И от катыша ли пятерки, от дыр ли на
варежках у нее отерпли, занемели пальцы правой руки, на бегу она кашляла,
плакала ли в рукавицу - не понять. Вихлясто поднялась по лесенке, все
повторяя: "Ох, Акима! Акима!..", в самолете она ткнулась лицом в сиденье, и,
когда прокашлялась, отдышалась - работали уже моторы, поныривая на
неровностях, самолет вислозадой птицей ковылял от избенки с аэропортовским
полосатым сачком, выползал из разгребенных сугробов на взлетную дорожку.
Она упрямо искала глазами Акима, уверенная, что он одиноко торчит на холоду
и ветре, средь снежного поля, заранее проникаясь к нему и к себе жалостью,
но ни на поле, ни на притоптанной, заплеванной, забросанной окурками
площадке никого уже не было. Сбыв самолет, обслуга аэропорта и всякий другой
люд поскорее юркнули под крышу, в тепло.
поле, обежала им аэропортовскую избушку, еще раз зацепилась глазами за
желтенькую блестку лиственничной ветки. "Ну и ладно! Ну и хорошо!" -
дрогнули у нее губы.
дрожа от напряженности иль страха перед пустым пространством, и Эля
встрепенулась, дернулась: от реки, через лог, изрытый траншеями, котлованами
под строения, к поселку, сплошь испятнанному ямами под столбы, спешил
человек, прикрываясь от ветра воротом грязно-желтого полушубка:
"Аки-и-има-а-а! - с упоенной и неясной тоской выдохнула Эля, плотнее
приникая к холодному стеклу и смаргивая с ресниц слезы. - Аки-има-а-а!.."
хребты, и человек то пропадал за ними, то ненадолго возникал. Сумерки,
занявшиеся за тайгой и горами, давно еще занявшиеся, может, осенью, может,
век назад, вбирали в себя одинокую фигурку в полушубке, и еще до того, как
самолет взмыл в низкое небо, прячущий лицо в воротник, скорчужившийся на
ветру человек, призрак ли, бредущий навстречу себе, растворился в смутном
предвечерье.
что-то еще находила в сугробах, выбивала из них горсть-другую белого буса и
тянула белые нитки наискось, через взлетную полосу, через лог, через дорогу
растягивала, пряла, сучила их на острое веретено зимы. Снег, пустота, ветер,
метель - сколь ни живи здесь, никогда к ним не привыкнешь. Только и
согревает людей мечта о весне, о лете, и чем затяжней непогода, чем
пробористей морозы и ветра, тем сильнее ждется распогодица, солнце и тепло.
НЕТ МНЕ ОТВЕТА
пространства, подрожит, понервничает, доведет себя до ярости, взревет диким
жеребцом и рванется с Покровской горы, я вновь обозреваю родные места.
Судьбе угодно было сделать мне еще один подарок - пролетая по скалистому
коридору Енисея, самолет иной раз проходит над моим селом, и мне почему-то
всегда кажется: вижу я его в последний раз и прощаюсь с ним навсегда.
Усть-Маны до Базаихи, зачернеют карандашики бревен, впаявшихся в стальную
твердь воды, и наплывет родное село, я провожу взглядом город, который
становится шире, многодомней, шумней, дымней и чужеватей мне.
городе связаны с рыбой! Там, где сейчас центральная площадь города и
вечерами горят на ней шикарные светильники, гомонил когда-то, скрипел
мерзлыми санями, гремел коваными телегами базар, обнесенный деревянным
забором, побеленным известкой, и всякая телега, коснувшись того забора,
показывала, что земли кругом черные.
Дешевизна тут утвердилась издавна. Приведу несколько выдержек из книги Петра
Симона Палласа, имевшего титулы: "Медицины доктора, натуральной истории
профессора, Санкт-Петербургской императорской академии наук и Вольного
экономического общества, Римской императорской академии, Королевского
Аглен-ского собрания и Берлинского естествоиспытательного общества члена..."
"нет почти другого места, где б воздух был так в беспрестанном движении, как
здесь", маститый ученый переходит к экономическому обозрению губернии:
"Вокруг Красноярска чем более урожаю, тем жить дешевле, да я и совершенно
уверен, что хотя в благополучной сей империи России нет ни одного уезда, где
б на дороговизну жаловаться было можно. Однако ни в которой части сего
государства земные продукты так дешевы не находятся, как здесь... О всеобщем
недороде, кроме обыкновенно хорошей жатвы, здесь не знают и примеру...
Красноярские жители знатную при том прибыль получают с островов, по Енисею
лежащих, особливо около Абаканска и выше, где множество растет дикого хмелю,
за которым многие осенью туда ездят и, сплавив на плотах в город, продают от
пятидесяти копеек до рубля за меру. (Пуд ржаной муки стоил в ту пору две
копейки, пшеничной - по четыре с деньгою.) По большей части с лучшей
прибылью отвозят его (хмель), в Енисейск, Иркуцк и по другим местам, по
Тунгуске, где хмель не родится. Изобилие его и дешевизна хлеба подают
красноярцам повод ко всегдашнему содержанию бражки и быть веселеньку".
толщу времени. Шумел базар, гулял базар, и не хватало на нем рядов. Торговля
с возов, на берегу - из барж и лодок, рыбу продавали бочками, попудно свежую
и соленую, вяленую и копченую, мороженую и сушеную, красную и белую,
"низовскую" и "верхов-скую", большую и маленькую - на всякий вкус и спрос.
скалой, что стояла в рыбном магазине, и под скалою, слабо со дна освещенная,
плавала живая стерлядь. Рыба, плавающая в дому, - это не для рассудка
деревенского дитяти! Магазин тот и сейчас стоит там же, где стоял, на
проспекте Мира. Был он прежде потеснее, потемнее нынешнего, шибко
кафельного, с современными холодильными установками, с нарядными витринами,
без постоянной рыбной вони в помещении.
живая рыба и запыхавшийся чалдон, уцелив глазом стерлядь, решительно
указывал перстом: "Энту!" Мужчина в кожаном фартуке, с долгой папироской во
рту, тут же отзывался: "Эту дак эту", цеплял сачком стерлядку и заваливал ее
на весы. Рыбина протестующе бухала по тарелке хвостом, мужик в фартуке
норовил ее придержать. Покупатель в протест: "Э-э! За пальцы не плачу!" -
"Вешай тоды сам!" - продавец отымал руку. Стерлядка плюх на кованый
прилавок, шлеп на пол и ворочается, валяется. Продавец, в порядке протеста,
на ящике сидит, нога на ногу. Народ в ропот, покупатель в отступ: "Уж и
слова не скажи! Я ить не от сердца..." - "А от ково тогда? Я, знашь, скоко