снежком припорошены, речка в сером рваном льду мается, выворачиваясь кипящим
клубом иль неукротимой змеею, у которой отбили голову и хвост, но пестрое,
грозное тело ее все бунтарски дико ворочается, все вяжется в узлы, все не
покоряется ледяной броне. На порожках цветет манжетками яркая пена, в каждой
водяной щелке, меж камней и камешков приросла сосулька, струит-струит
сиротский тихий свет, вдруг радужно загорающийся от дальнего солнечного
проблеска, и кружится, кружится в воде будто пугливый огонек на восковой
свечке. На подъеме его смывает пенистый вихрь, как харюзка, кружа, уносит
под равнодушную пластушину мучного льда, и вязнет в тесте голос потока,
только брызги, алмазно сверкающие по наклоненным, в камнях выросшим кустам
напоминают о силе, о неистовстве, которое могло быть и бывает еще по весне в
короткое половодье на Белокурихе. Вверх по речке вешней порой будто бы
заходит еще рыба, немного, но заходит, и такой харюзок в Белокурихе сытый,
изварлыженный, опытный, что, взявши червяка иль муху в рот, задумчиво
подержит ее и с пренебрежением выплюнет, говоря человеческим голосом:
густо. И все птахи тоже опытные, бойкие на язык. Табунятся они не столь в
лесу, сколько возле домов и санаториев, без устали шныряя по балконам,
тропинкам, залетая в открытые окна и двери комнат, в столовые и на кухню.
синицы в жилеточках купоросного цвета. А вот гаечки, те больше на дорогах и
на тропах промышляют, точнее, побираются, садясь на человеческую руку, не
без боязни тычутся в ладонь, хватают семечко или орешек -- и тягу в кусты, с
писком, изображающим испуг, но может, и благодарность.
орешками, все далее и далее провожающих меня в лес, в горы, и вот из серых
осинников, из непролазных кустов бузины, черемушника, ивняка и другой
чернолесной дурнины возникла и полетела ко мне, как бы сорванная с затухшего
костра, лохмочка отгара и, пискнув "цирк-цирк", вцепилась в ладонь коготками
и оказалась поползнем, которого и в лесу-то, в тайге нечасто увидишь, коли
увидишь, так никакого он внимания не оказывает человеку. Вертится по
корявинам ствола, чуть слышно царапает коготками ветви и наросты, громко
долбит острым клювом, сует его везде и всюду, добывая пропитание и в трудах
своих не сознавая никакого одиночества, отторженности от птичьего и всякого
другого мира, живущего на свету опушек и в полевом раздолье. За
трудягой-поползнем зорко следят гаечки и другие малые птахи, подбирают после
ловкого добытчика сроненную вместе с коринкой сохлую мушку, где и
недоклеванного короеда, где и пухлую личинку усача. Не сердится на соседей
поползень, братство лесное и ему, отшельнику, ведомо, хоть он и виду не
подает, что готов поболтать, посумерничать с пернатой братвой, готов быть
кумом и советчиком всякому лесному жителю, но занят, занят от рассвета
дотемна.
пальцы коготками, и хвать кедровый орешек, и второй норовит сгрести, да клюв
маловат, не удержалось два орешка, один выпал. "Цырк-цыркЦырки-цырки-цырки!"
-- пропищал поползень, улетая на ближнюю березу. Я понял его так: не уходи,
дескать, подожди, я сейчас управлюсь с орехом и второй возьму -- он моим
клювом мечен и положен мне по закону.
лишь одна, и та лишь на миг, чтоб схватить орешек и поскорее укрыться в
кустах.
белое пятнышко, затем лохматушечка, и вот, уже поныривая, прет, остренько
опустив крылья, подобрав лапки, без шейки, белогруденький, с чуть заметным
поджаром по бедрам, поползень, во всем, даже в полете, приспособлен- ный
жить в хвойной глуши, в чащобнике и непролазной дурнине, выедая там всякого
мелкого лесного врага, когда семечко попадет иль орешек -- тоже не
отвернется, не погребует.
редко, он занимает старые дупла, выдолбленные дятлом или выгрызенные
какими-то зверушками дыры в деревах, крошит на дно их гнилушек, стружечек,
сверху сухие соломки кладет, если перья или пух попадутся, устелит ими
гнездышко, и самка, совсем уж скромная одеянием, белогруденькая, серенькая,
положит в гнездышко яички величиной с самую известную в послевоенные годы
конфетку, под названием "Морские камешки". Не ахти какая добыча эти яички
иль голопузенькие птенцы, таракашками копошащиеся в гнездышке, но колонок,
горностай или соболишка мимоходом могут прихватить и их незаметно скушать,
поэтому папа устрашающе и гулко роняет в хвойной гуще: "Ык-ык-ык", издали
это звучит вроде как "Бык-бык-бык" -- попробуй подойди к быку -- забодает.
всяких сигналов. Есть тревожное: "Чжок-чжок-чжок-чо-ок, чо-чо-чо-чо-чок и
чик-ык-ык", постигнув птичьей башкой своей высший смысл бытия, прижившийся
подле курорта, перешел лесной отшельник на подхалимский голос, на "Цы-цы",
на "цы-цык".
лазутику от праздного времяпрепровождения. Он вцепился в рукав шубейки и
сердито долбит по пальцам шильцем клюва. С головы похож Кузяка на крошечного
дельфинчика, в клюве у него будто черная ниточка, которую забросило ветром
на щеки, темным лоскутком перекрыло глаза с маковое зернышко величиной.
Хвост у Кузяки словно отчекрыжен ножницами почти до самого подгузка,
осталось ровно столько, чтобы рулить да чтоб сквозняком на зимнем ветру
птаху не продирало.
стыдно?
ж, значит, я добывай в трудах хлеб насущный, а они, эти трусливые гаечки,
будут жить припеваючи, беззаботно, на дармовом харче? Не-эт, не поступлюсь
курортной привилегией! Шут с ним, с тем таежным привольем! Чего сам туда не
лезешь? Тоже таежником был, а на курорт приволокся. Горазды все поучать и
таежное житье славить, сидючи в городской избе, возле теплых батарей, с
магазином рядом.
осыпавшегося поворота, слышу: "Цырк-цырк!" -- и вот он, Кузяка, передо мной,
с ходу на ладонь, орех в клюв -- и пошел работать, пошел носиться туда сюда.
Синицы большие да гаечки порхают вокруг, восхищаются: "Ах, какой храбрый
Кузяка! Ах, какой верный друг! Он и нас орешком не обделит!.."
коллектив получился, нахваливают пташки работника, возносят его трудовую
доблесть звонкими голосами -- он и рад стараться.
уму-разуму учимся и постигли уж кое-что, и кое-чего достигли.
хваток, но не жаден. Спрятавши орешек или семечко, часто забывает, где
спрятал, да и роняет на пол, в траву, в чащу, в заросли, и нисколь не
сердится, что корм, им добытый, достается каким-то другим птахам.
скатывал его вниз, в снежок, там его мигом подбирали синицы и, воровато
нырнув, уносили во впадину речки. Синица держит семя или орех в коготках
цепко, долбит его быстро, одному Кузяке таких ловких нахлебников не
прокормить, он дружков покликал, семейство собрал на подмогу. Я не стал
ждать попрошайку, пошел по тропе в горы, но вослед неслось настойчивое
"цырк-цырк!" -- подожди, мол, не серчай, сам же раздразнил подачкой. Над
ухом у меня что-то дробно хуркнуло, и возле груди моей бабочкой забилась,
затрепыхалась серая пташка, явно меня останавливая. Что же делать-то? Я
долго стоял с полусжатой ладонью, из которой поползни таскали и таскали без
устали орехи.
целый выводок поползней. Верховодил всеми Кузяка. Тут же вертелись, чиркали
и поощряли криками своих собратьев гайки, далее, в кустах, как бы вовсе ни
на кого не обращая внимания, шныряли пузатенькие синицы с черненькой
ермолкой на макушке. Эти, случалось, и схватывались в воздухе, дрались из-за
корма. Кузяка шнырял по лесу, садился на камни, на тропу, на мое плечо, на
голову, и слышалось его непрестанное "цырк-цырк!" -- приветствовал он меня
или благодарил, унося зерно в ухоронку, может, просто ободрял пернатый
народ, мол, не боись, ребята, всех прокормлю. А может, и посмеивался надо
мною: "На наш век дураков хватит!"