Белосельцева. Провела в апартаменты, которые еще хранили следы недавней
роскоши, но уже были подвергнуты разгрому. Казалось, дом штурмовал отряд
спецназа. Повсюду на лакированных инкрустированных полах были разбросаны
фарфоровые черепки, обрывки дорогих тканей, обломки золоченых багетов.
Резная зеркальная рама зияла пустотой с одиноко торчащим зубом яркого
стекла. На атласных обоях оставались белесые квадраты от содранных картин.
Рабочие в робах тащили во двор белый концертный рояль, который тоскливо
постанывал, ударяя в косяки дверей. Белосельцев осведомился, где пребывает
начальство. И смущенный охранник указал ему на открытые двери, ведущие во
внутренний двор, где в дыму что-то ломалось и трескалось.
остриями стеной, был местом казни. Горели костры, в которых чадили, истекали
ядовитыми разноцветными дымами картины известных московских модернистов.
Рядом мерцала груда фарфоровых и хрустальных осколков, оставшихся от дорогих
саксонских и севрских сервизов, от винных графинов и бокалов, еще недавно
украшавших банкетные столы, пиршества элитных приемов. Разодранные на
лоскутья, валялись костюмы от Зайцева и Диора, модные пальто и плащи,
шелковые галстуки, атласные и бархатные занавеси и гардины. У открытого
гаража стоял выездной "мерседес" Зарецкого. В нем не было стекол,
превращенных в блестящую рассыпанную по земле крупу. В лакированных боках
зияли страшные проломы и дыры. Тут же валялось орудие разрушения - согнутый,
с заостренным концом лом. И посреди этого погрома, нещадного избиения,
ритуального надругательства над святынями олигархического уклада стоял почти
неузнаваемый Копейко.
набором Георгиевских крестов, царских орденов и медалей. Огненно-алые
лампасы струились по его мощным бедрам, вливались в начищенные сапоги, за
голенищами которых торчали сразу две нагайки. На круглой лобастой голове
красовалась казачья фуражка. Огромный набрякший кулак сжимал рукоять
висевшей у пояса шашки. Лицо было багровым от ярости, глаза дико и
торжествующе созерцали панораму разгрома. Под подошвой нежно розовели
черепки раздавленной чашки.
Белосельцева и додавливая сапогом хрустнувшие розовые черепки. - Может,
шампанского? - Он сделал шаг и ударил пяткой хрустальный бокал, брызнувший
из-под каблука ярким блеском. - Хочешь прокатиться? Подвезу! - Он длинно
плюнул в изувеченный "мерседес", попав в зияющее окно. - Ты, кажется,
любитель модных художников? Так давай походим по выставке! - Он нагнулся,
схватил несгоревший холст с каким-то голубым грифоном и кинул его на угли. -
Гори, гори ясно, чтобы не погасло! - Его рот раздвинулся в блаженной улыбке,
и в глазах загорелись две рубиновые, отражавшие угли, точки.
пошутить Белосельцев, - представляю, как ты посадил бы его на угли и
заставил жевать хрустальный бокал. Я знал, что ты его терпеть не можешь, но
не предполагал, что до такой степени!
им, троцкистам проклятым, за Тихий Дон, за Государя Императора, за Святую
Русь!.. Мой дедка, которого они застрелили, смотрит на меня с небес: "Так
их, внучек!.. Бей жидовское отродье!.. А мы за тебя всей станицей
помолимся!"?
во двор, и он, белоснежный, с золотыми тиснениями, напоминавший одушевленное
существо, то ли белогрудую великаншу, то ли белого, выброшенного на отмель
кита, мерцал одиноко под солнцем.
площадь согнали и стали стрелять. Мой дедка под пулями, с дырой в голове,
прежде чем умереть, прокричал: "Отольется вам, жиды, казачья кровь. Не сыны,
так внуки отомстят, живыми зароют, а все ваше золото, какое у православных
награбили, в огне спалят!" Ему из винта сердце прострелили, а комиссар,
жидок, в галифе, с бородкой, сквозь пенсне поглядывал и папироску курил. Это
мне батька рассказывал перед тем, как самому умереть. Я его завет помню!..
Копейко, боком, малыми шажками, примериваясь, подходил к роялю, к его
выпуклым плавным бокам. Щурился, всасывал расширенными ноздрями воздух.
Присев, вздыбив крутое плечо с золотым погоном, выхватил шашку, сверкнул на
солнце стальной струей и что есть силы рубанул рояль. Стон взлетел в небо,
посыпались твердые щепы, открылся зияющий сочный рубец. Он отступил, жарко
дохнул, написал шашкой солнечный вензель, вонзил ее в белую плоть рояля, из
которой, казалось, вслед за рыданием, брызнула алая кровь. В рассеченных
венах забурлило, заклокотало, и каждая разрубленная струна, завиваясь,
издавала надсадный прощальный звук, словно невидимый пианист играл музыку
Шнитке, которая ярила Копейко. Он налетал на рояль, ахал, крошил его шашкой,
выпускал из него ненавистный дух, мстя за горящие курени, пострелянных
казаков, голосящих казачек. За казачонка, посаженного на штык. За белую
корову, пробегавшую по станице в клочьях огня. Двое рабочих осторожно, боясь
повредить, вытаскивали огромную фарфоровую вазу, изрисованную цветами,
перевитую китайским драконом. Белосельцев вспомнил, что видел эту, в рост
человека, вазу на картинке в модном журнале. Тогда в нее был поставлен
пышный букет роз, вокруг, позируя, собрались именитые банкиры и их
откормленные, полуобнаженные жены. Все сияло довольством, успехом,
незыблемой властью. Теперь эту вазу рабочие выставили на свет, и она нелепо
стояла среди задымленного двора, своими округлыми бедрами и широкой лепной
горловиной напоминая статую.
в девушек, в императрицу. Государь взял отрока-наследника на руки и сказал:
"Стреляйте в нас обоих!" И жиды не дрогнули, выстрелили в упор в мальчика и
в Православного царя. А потом из наганов делали контрольные выстрелы в
белокурых княгинь, в мертвую царицу, в раненого Императора, в простреленного
цесаревича. И опять жидок-комиссар курил папироску, стряхивал пепел в
горячую царскую кровь? Ненавижу!..
богатых еврейских друзей, и Юровского, и Блюмкина, и толстобедрую Землячку,
и Розу Люксембург, и Лилю Брик, и беспощадных еврейских комсомолок в
нарядных сапожках с тяжелыми маузерами, и еврейских жен русопятых генералов,
и министров, и Кагановича, и Мехлиса, и Илью Эренбурга. И от этого разящего
удара ненависти ваза рассыпалась вся разом на мелкие куски.
ставя его торчком, вытаскивали наружу, надрываясь, кряхтя, сволакивали по
мраморным ступеням.
и иеромонахов, простых сельских батюшек жиды на баржу грузили, выводили в
студеное море. Монахи и батюшки, чуя смерть, пели псалмы, славили Господа,
благословляли Русь. Баржа, по которой били из пушек, уходила на дно,
погружалась в ледяную глубь. Мне один помор говорил, что в тихую погоду из
моря доносится пение акафистов?
крикнул Копейко, сам побежал к стоящей поодаль канистре. Обильно полил
бензином роскошную кожу дивана, ручки из красного дерева, сафьяновые
морщинистые подушки. Выхватил из костра клок огня, кинул на диван, и тот с
гулом и ревом вспыхнул, словно поднялся из берлоги спящий медведь.
КГБ, отшлифованном, словно речная галька, партийной идеологией,
уравновешенном и внешне бесцветном, таился яростный, оскорбленный казак,
дожидавшийся десятилетиями мгновения, когда можно будет вылезти из
потаенного погреба, надеть казачий мундир, нацепить Георгиевские кресты,
схватить дедовскую шашку и с визгом и гиком помчаться по родной степи,
срубая ненавистные горбоносые головы в пенсне, с черными козлиными
бородками.
Куда ни заглянешь, везде жид сидит. В правительстве - жид, на телевидении -
жид, в банке - жид, в разведке - жид. Недавно в церковь на Ордынке зашел,
деду свечку хотел поставить, а на меня дьякон, черный, как Карл Маркс,
гривастый, горбоносый, уставился и красный жидовский язык показывает?
Ненавижу!.. Огнеметом их, как клопов, чтобы знали место в России, сидели по
своим синагогам!..
тумбочку с видеокассетами, на которых были записаны телесюжеты, выполненные
по заказу Зарецкого. Копейко подскочил к телевизору, пнул экран, и тот
лопнул с болотным чмокающим звуком, и из разбитого кинескопа засочились
туманные ядовитые струйки, словно духи зла. Копейко ударами казацкого сапога
толкал в костер кассеты, рассыпая играющие красные искры.
Удовлетворенно хмыкнул.
помещение, жидовский дух изгонять?
созерцавшей невиданное доселе действо. Там, где еще недавно собирался цвет
еврейских банкиров и промышленников, лидеров демократических движений и
партий, где раздавались оперные арии, исполняемые на итальянском языке
заезжими звездами "Ла Скала", где играли лучшие джазмены Америки, где
подымались тосты за премьера Израиля, читались под музыку Шнитке стихи
Бродского и Мандельштама, где разгулявшаяся красотка с черным завитком на
виске, с обнаженной грудью, задирала шелковый подол, показывая упитанную
ляжку, танцевала на столе канкан, - вместо всего этого посреди приемного
зала стоял православный батюшка в фиолетовой ризе, макал кисть в медную чашу
и кропил стены, люстры, еще не содранные гобелены, вздрагивающих охранников,
смиренную прислугу, и казачий генерал в золотых эполетах, новый хозяин дома,
истово осенял себя крестным знамением. Белосельцев, чувствуя на лице водяные
брызги, изумлялся. Значит, не прав Кадачкин, говоря о каком-то "Русском