жарили пшеницу на каленых общежитских вьюшках, бодро хрустели зерном,
передразнивали вахтеров, вспоминая, как мы их ловко надули и как еще ловчее
надуем в следующую поездку.
колена, трубы, и во дворе-то, во дворе маневрушка суетится, да с трубой! Нет
ныне маневрушек-паровозов, а эта выжила, дымит, свистком попукивает, будто
мыльные пузырьки выдувает, два продолговатых и один кругленький. Это что же?
Один длинный - вперед, два длинных - назад, два коротких - простопори, тише
едь. Или наоборот: один длинный - назад, два длинных - вперед? Забыл
сигнализацию. Проходит жизнь, тускнеют ее приметы. И бараков нашего ФЗО нет.
На скорую руку они строились, с насыпными стенами. Сопрели. Некрасивые они
были, вот и смахнули их с земли. Взамен отгрохали современные бараки,
многоэтажные, сплошь серые.
Гремячий лог, в котором отшумела речка - была и нету!
голыми какими-то, неприютно чужими здесь домами Академгородка. Впереди
пластушина острова, будто зеленая коровья лепеха, плюхнутая средь реки, но
взгляд почти не задерживается на нем, глаз торопится к тому месту, при виде
которого всегда слабеет во мне сердце.
серый кусок сахара, - здесь было последнее мамино пристанище.
в оставшемся мире тот, кто ее помнит и любит. Не станет меня, и мамина душа
успокоится, отмучается наконец, потому что мучается она не где-то там, в
небесах, мучается во мне, ибо есть я - ее продолжение, ее плоть и дух, ее
незаконченная мысль, песня, смех, слезы, радость.
устья Большой Слизневки, заросший мелкою густою травкой, - стекает к Малой
Слизневке, как и прежде, отблескивающая Лысая гора.
доживаю, а не бывал на Слизневской седловине, и бабушка моя, и дедушка, и
все мои селяне не бывали там. Грибы-ягоды - они и внизу всегда росли. Лес на
скалах не рубили. Самой природой назначено красоваться желтоталовому,
жаровому сосняку со стройными стволами в синем поднебесье. Но тренированные
в спортзалах, пустоглазые транзисторщики забрались на скалы, погуляли,
повеселились и для полноты ощущений пустили по горам пал.
торчали два зябких тополя - все, что осталось от Касьяновского кордона.
Здесь был единственный на всю округу сад, наносил его из лесу чудаковатый
человек по фамилии Лапунин, привозные в том саду были лишь тополя. Пьяные
трактористы своротили их в реку гусеницами, просто так, от нечего делать, и
даже не оглянулись, не увидели, не услышали, как предсмертно хрустят,
безгласно вздымают обломанные лапы добрые, нездешние деревья, дававшие приют
птицам и детям, тень саду, прохладу дому, красоту реке.
впереди и внизу, я поворачиваюсь направо, отыскиваю взглядом косую ниточку
распадка Караульной речки, вдетую в острую иглу залива, пытаюсь увидеть
избушку бакенщика, в которой ныне обитают городские дачники, насадившие
вместо картошек петрушку, укропчик, корень ревень, турецкие ромашки.
подругу Полину. Почти разом остались ребятишки без матери и отца, и принял
семью на широкие плечи вернувшийся из армии сын Миши - Петр. По глади реки
ползет серая козявка с белым подгузком, за нею двоится росчерк. Катерок не
катерок, лодка не лодка, с крытым носом и узкими оконцами, трещит на весь
Енисей, переправляя с раннего утра и до позднего вечера двигающийся
туда-сюда люд. Правит этой машиной конопатый, хваткий, на Полину похожий
мужик. "Петька! Ешь твою вошь! - ругаются овсянские мужики. - У нас курицы
нестись перестали из-за твоей трещалки!" - "У вас бабы родить перестали, дак
тоже моя моторка виновата?!"
новым, шиферным, крышам. Раздалось село Овсянка. Два новых поселка на увалах
возникли. Строители ГЭС оставили на память селу деревообрабатывающий завод -
основное предприятие на три поселения.
железной дороги, паутинку шоссе, грибными плотами высыпало на первый увал и
замешкалось, приостановилось перед покатым склоном Черной горы. Берег реки с
непрерывающейся почти загородью кажется подрубленным на швейной машинке. С
мушек-таракашек величиною виднеются на улицах и на берегу мотоциклетки,
моторки, машины. Я поискал взглядом старый бабушкин дом, в котором обитает
ныне тетка Апроня, да где же найти его с такой высоты? Мал он, крыша
перекрыта, двор заужен, огород от леса обрублен казенными дорогами, сжат с
боков новыми усадьбами. Во-он в квадрате одной загородки метлячком белеется
бабий платок. Я потянул спутника к окну, указал пальцем вниз, сказал, что
это Лелька, тетка моя Апроня редиску полет. Отчего-то не рассмеялся моей
шутке спутник, лишь грустно покачал головой.
Неизменный, живой друг нашего стремительного детства, место игрищ и забав -
Фокинская речка летами ныне не течет - ее разбирают шлангами по огородам. В
полдень путь речки угадывается лишь по грязной борозде и бледным, вымытым из
земли камешкам. Ночью речка еще выдавливается из лесов живой струйкой и,
крадучись, тихонечко ползет поперек села к Енисею. Кладбище тоже "не
работает", зарастает лебедой, жалицей - покойников возят на Усть-Ману.
Гидростроители смахнули. И сама красавица река ощетинена торосами сплавного
леса. Через Ману проложен мост. Когда в устье реки бурили грунт под опоры,
на восемнадцатиметровой глубине попадалась в пробы древесина. Утопленный и
зарытый лес, все больше лиственница - она в воде почти не гниет. Может,
потомки благода-рить еще нас будут за хотя бы таким вот хитрым образом
сделанные для них запасы древесины?
не всегда по дурости, больше по нужде...
Манский шивер, прочеркнулась и отрябила в распадке речка Минжуль, наплывали
малахитово застывшие перевалы гор, по оподолью которых ступенчато выстроился
новый красивый город. Вот-вот возникнет плотина гидростанции, но я не вперед
гляжу, я выворачиваю шею, чтобы еще хоть раз увидеть остающееся за хвостом
самолета родное село и Усть-Ману, да загустела синь за бортом, взрывами
замелькали под утюгом самолетного брюха облака. Забирая правее, выше, мчался
самолет, оставляя по левому крылу в разъятой голубизне небес леса и горы,
родимый Енисей, берега которого отсюда, с пугающей высоты, как в древности,
видятся нетронутыми, девственно чистыми, погруженными в мохнатую тишину.
Лунными серпами там и сям просекает тайгу Мана. Все так покойно, величаво,
но отчего же на сердце гнетущая тоска и горькая тревога?
Бирюсу и гидростанцию. Я видел последний раз гидростанцию еще не
достроенной, облепленную человеческим муравейником, и поразился теперь ее
безлюдью, и подумалось мне, что предприятия будущего сделаются еще более
обезлюденными. Оторопь наваливается на человека, привыкшего к артельному,
шумному труду, охватывает чувство малости, ничтожности своей. Первый раз
такое козявочное чувство посетило меня в зале синхрофазотрона и вот
возобновилось на гидростанции.
киснущем в киселе плесневелых водорослей, я с трудом узнал старикашку
"Спартака", приспособленного под брандвахту. Много в жизни переживший
грустных встреч, могу сказать, что это была не просто грустная встреча, это
были минуты подведения своего итога, та черта под закатным периодом жизни, о
которой подозреваешь, но как-то ухитряешься ее отдалить, не думать о ней, и
вот неизбежное и скорбное самому себе признание: "Да-а-а, старимся!.."
водяных и прочей нечисти водилось на ней видимо-невидимо, отбивало у многих
желание здесь охотиться и рыбачить. А вообще-то, сказывали, речка богатющая,
красивая. То, что увидели мы на Бирюсе, даже затопленной, в плесени
замзгнутой воды, не поддается описанию. Дух захватывает от неповторимой,
воистину колдовской красотищи!
наподобие полураскрытой книги, тронутой ржавчиной и тлением времени, грузно
стоит она в воде. На одной стороне скалы, на той, что страницей открыта в
глубь материка, древним ли художником, силами ль природы, вырисовано лицо
человека - носатое, двуглазое, со сжатым кривым ртом: когда проходишь
близко, оно плаксиво, а как отдалишься - ухмыляется, подмигивает, живем,
дескать, творим, ребята!..
отрываясь смотрели на отдаляющуюся гидростанцию. Они любовались творением
своих рук.
свидетельствует седая мудрость. Так было. Так есть. Так будет.