лошади, пошла пешком.
стыда! Приехали в Загорье, переполошив всю деревню. Таньша прибежала с
посиделок в затрапезе, с трепалом в руках. Матрена, тетка Таньши,
оглядывая с ног до головы и снова с головы до ног княжича с боярином,
замялась было (жаль стало терять работницу), но Михаил нахмурил чело:
старика, наконец вняла, бухнулась в ноги. Еще что-то пыталась толковать о
сроках, о посидках, но Тимофеич твердо прервал ее:
зятю твоему!
груди трепало, - у нее и на свадьбу не было путной одежки, как и у жениха,
- все еще не понимая, не чуя толком, что же такое произошло с нею и с ним.
И Онька сидел супясь, в дорогой рубахе с чужого плеча, гадая, подарят ему
ее или придет отдать после свадьбы. И тоже страдал от страха и ожиданий...
Михайле надо было спешить в Тверь, и он, зная крестьянский норов, не
хотел, чтобы свадьба после его отъезда расстроилась.
Таньша - кусок дорогой камки на выходной саян и парчовые оплечья к
рукавам. Сверх того получил Онька серебряный корабленик.
расставании. - И тетке Матрене повады не давай! Помни, сироту взял, безо
всего! Ей тебя нечем корить!
Твери, прошай, приму тебя!
залившись румянцем.
княжич уже с коня, махнувши рукой.
вослед отъезжающим кметям. После оправил рубаху, прокашлял, поворотился к
негустой толпе загорян, приглашенных на свадебный пир и высыпавших во двор
проводить князя.
уставные слова (князь даве только пригубил чару) и первым взошел по
ступеням нового терема. Гости гурьбою, в чинном молчании, двинули вслед за
ним.
уже посажались за столы. - Удивил ты честной народ! Удивил! Про твою
свадьбу теперича сто лет сказы сказывать будут!
ватаги, стреляя глазами по сторонам и вовсе не задумываясь, что об его
путевых подвигах скоро начнут складывать легенды в Твери. И старый боярин,
вздыхая и трясясь в седле, молил вышнего об одном: не стало б какой иной
по дороге притчины! Довезти бы уж княжича невережоного до города и сдать
наконец на руки великой княгине Настасье!
дымной истопке княжого дворца, с той стороны, куда выходили устья черных
печей, нагревавших чистые горницы по другую сторону стены струящимся
теплом своих изразчатых боков. Здесь, по сю сторону, плавал густой
слоистый дым, гудело пламя, колыхалась теплая тьма, колеблемые багровые
отсветы из устья топок бродили по стенам. Так же как и покойный Калита,
князь Семен брал низкую кленовую скамеечку, на каких сидят сапожные
мастера, и устраивался, согнувшись, под пологом дыма, глядя в огненное
отверстие печи. Тут хорошо думалось и никто не мешал. Истопник осторожно
приоткрывал дверь, забрасывал новые поленья в печь; оглядываясь на князя,
ронял походя слова два - мол, сажа горит, к морозу, видать! И вновь уходил
надолго, дабы не тревожить князя.
сказочные города, обращаясь в груды рдеющего уголья, извивалось по ним,
словно заклятое, светлое пламя, и Симеон шептал запомнившиеся ему арабские
слова, представляя, что перед ним индийское царство, где растут огненные
цветы и на ветках огня зреют драгие самоцветные камни...
только эта земля, этот край, в котором рожден? И можно пройти пустыни и
горы, переплыть моря, и все одно, хотя перед смертью, надобно воротить
сюда, на родимый погост, к могилам близких твоих, упокоивших в этой
земле...
пламя, сияют мечты, возникают царствы и города, и уже тише и ниже, и уже
пепел подергивает белым саваном рдеющие угли напрасных надежд... И ото
всего - связь костей, череп в жалком безглазом оскале, да осенняя мокреть
ветвей над могилою, да ветер! И то лучше тяжелой плиты в соборе, сужденной
ему как великому князю владимирскому! Почему Данила велел похоронить себя
на общем кладбище, под ветрами, дождем и снегом? Потому ли, что не хотел
величаться даже и после смерти своей, или потому, что хотелось ему
простора и птиц, и облаков над могилою, и холодного ветра - дыханья
родимой земли?..
наконец? Вот миновали немногие месяцы, и он уже не в силах так же ясно,
как тогда, воскресить ее облик перед собою... Только сердца боль, как
заноза, ноет и ноет! Только сердца боль не проходит никак!
продолжить род свой на этой земле! Что скажешь ты мне на это, строгий
учитель мой и наставник духовный?
моя судьба - лишь искра в пучине времен, исчезающе малый след, и что я,
как и все, отойду в инобытие, стану прахом родимой земли? И не должно мне
мыслить о себе едином, должно смирять похотенья свои пред судьбою и
Господом? Что живет народ, а не единый из всех, хотя бы и князь великий, и
надобно принимать судьбу как господень дар или как крест, сужденный тебе,
а не кому иному? И что неважно, от кого пойдет род московских князей, от
меня или братьев моих, хотя бы даже Ивана, тем паче родовые черты
переходят от деда ко внуку и неведомо, кем станет Иванов, еще не
рожденный, сын? И что всякий монах (опять монах!) и вовсе отметает от себя
свое <я> и продолжение рода своего ради высшей, духовной цели? И что я
должен без спора испить чашу свою и донести свой крест до Голгофы, быть
может, тем самым искупив прежнее зло, сотворенное мной и отцом?
прав, сто раз прав, и все-таки и от смертного, скоропреходящего по земле
<единого> зависит многое! Ты сам, Алексий, помысли: ежели б не стало тебя?
Ежели б другой, иной, неумелый и слабый, был на месте твоем? Помысли,
Алексий, что и каждый людин: пахарь и древоделя, воин и кузнец, изограф и
книгочий - каждый! - должен творить дело свое, яко единому ему доступное!
Воин - стоять насмерть на борони и верить, что от его мужества зависит
судьба всей земли! Пахарь, бросая семена в землю, должен знать и верить,
что они взойдут и будет хлеб, а иначе умрут гладною смертью и дети его, и
весь язык, весь народ, лишенный насущного хлеба! И всякий не должен ли
мыслить себя незаменимым и единственным, сотворяя дело свое? И почто же я
не могу помыслить такожде о себе? Вот я, Симеон, взявший на плеча крест и
грехи отца моего! Не должен ли я продолжить род и оставить корень свой,
якоже и отец мой, давший мне жизнь? И пусть даже я проклят, пусть мне
надлежит искупить грех предков моих! Не должен ли я изо всех сил...
Спорить с Господом?! - скажешь ты мне, Алексий. Но ведь есть же чудо! Есть
же чудо господней любви! Есть чудо искупления! Могу я хотя бы верить в
чудо?!
и ищу оправдания своей любви? Но любовь - не свыше ли? Или, скажешь ты,
желанья мои - память первородного греха: <во гресех зачат, и во гресех
роди мя мати моя>? Вечное искушение плоти, не сборов которую неможно
остати христианином? Сказано же бо есть: <не можем телоубийцы быти>! А
ежели так, то и несть греха в любови моей!
совращенье ума, гордыня и любострастие? Господи! Я люблю ее! Господи,
помоги мне! Не дай умереть, не дай погинуть в пучине времен! Зришь ли ты?
Видишь ли? Она всюду со мною! Она в дыхании и в тишине, она во всех трудах
моих и в покое... Близит ночь, и я опять буду мыслить о ней, не в
телесном, не в похотном обличии! Она снизойдет ко мне, как свет луны, как
ночная мгла, как покой... Я стану исповедовать ей свой день и думы свои.
Она давно, от века времен, жена моя, утерянная когда-то и ныне обретенная
вновь! Господи! Разве я так виноват пред тобою?
умерла? Умерла же от мора прыщом брянская княжна, супруга его брата Ивана?
Почему не она?! Смерть развязывает все узлы и утишает все страсти! Было -
и нет! Болезнь, чаша с ядом, нож преданного слуги... Вослед Юрию, убившему
рязанского князя, вослед Джанибеку, зарезавшему братьев своих... Да и кто
подумает, даже помыслит кто?! Забудут, не узнают и грехом не почтут! Никто
не станет вызнавать, убил я ее или нет! И его княжеская честь уцелеет. Он