отбрасывают его от того, что могло бы стать для него раем, не представляются
ему опытом более высоким, нежели сооружение бумажного змея; это как бы конец
всего, но не над и не за пределами его опыта. Это не конец во временном
понимании, но подступ к чему-то, некое обогащающее сбрасывание: понять это
можно, сидя в ватерклозете и особенно когда ты с женщиной или в клубах дыма
предаешься чтению воскресных газет, превратившемуся в отправление
бессмысленного культа.
отрицанию всего, что отдает апробированной идеей, традицией, заурядной
структурой, основанной на страхе и на псевдовзаимных выгодах. Он без труда
мог бы стать Робинзоном. Он не мизантроп, но в мужчинах и женщинах принимает
лишь те их стороны, которые не подверглись формовке со стороны общественной
надстройки; и у него самого тело -- наполовину в матрице, и он это знает,
однако его знание активное, оно не чета смирению, кандалами виснущему на
ногах. Свободной рукой он день-деньской хлещет себя по лицу, а в промежутках
отвешивает пощечину остальным, и они отвечают ему тем же самым в тройном
размере. Он без конца втягивается в запутанные истории, где замешаны
любовники, друзья, кредиторы и чиновники, а в короткие свободные минуты он
вытворяет со своей свободой такое, что изумляет всех остальных и что всегда
оканчивается маленькими смешными катастрофами, под стать ему самому и его
вполне реальным притязаниям; иная, тайная и не дающаяся чужому взгляду
свобода творится в нем, но лишь он сам (да и то едва ли) мог бы проникнуть в
суть ее игры".
75
в величественный стиль жизни, где полное право на существование имеют
сонеты, диалоги со звездами, раздумья на фоне буэнос-айресской ночи,
гетевское спокойствие на тертулии в кафе "Колумб" или на лекциях зарубежных
маэстро. И до сих пор его окружал мир, который жил именно так, который любил
себя таким -- сознательно красивым и принаряженным, искусно выстроенным.
Чтобы прочувствовать расстояние, отделявшее его теперь от этого колумбария,
Оливейре не оставалось ничего другого, как передразнивать с горькой усмешкой
славные фразы и пышные ритуалы вчерашнего дня, придворное умение говорить и
молчать. В Буэнос-Айресе, столице страха, он вновь почувствовал себя в
обстановке повсеместного сглаживания острых углов, которое принято называть
здравым смыслом, и, кроме того, -- уверенного самодовольства, от которого
голоса и старых и молодых напыщенно рокотали и видимое принималось за
истинное, как будто, как будто... (Стоя перед зеркалом с зажатым в кулаке
тюбиком зубной пасты, Оливейра расхохотался себе в лицо и не засунул щетку в
рот, а поднес ее к своему изображению в зеркале и старательно вымазал на нем
рот розовой пастой, во рту нарисовал сердце, пририсовал руки, ноги, а потом
буквы и непристойности -- так он и метался со щеткой по зеркалу, изо всех
сил давя на тюбик и корчась от смеха до тех пор, пока не вошла отчаявшаяся
Хекрептен с губкой и т. д. и т. п.).
76
усталостью наваливается время, растраченное в кафе за чтением газет, которые
всегда -- одна и та же газета, а пиво, точно крышка, легонько давит на
желудок. И ты готов к чему угодно и можешь попасть в худшую из ловушек
инерции и забвения, как вдруг женщина открывает сумочку, чтобы расплатиться
за кофе, пальцы теребят застежку, а она, как всегда, не дается. Такое
впечатление, будто застежка защищает вход в зодиакальную клетку и, как
только пальцы женщины найдут способ отодвинуть тонкий позолоченный стерженек
и вслед за его неуловимым полуоборотом запор поддастся, тотчас же на
ошалевших завсегдатаев, захмелевших от перно и зрелища велогонок, что-то
нахлынет-накатит, а может, и вообще проглотит их: лиловая бархатная воронка
вырвет мир с насиженного места, заодно с Люксембургским садом, улицей
Суффло, улицей Гей-Люссака, кафе "Капулад", фонтаном Медичи, улицей
Месье-ле-Прэнс, закрутит все это в последнем раскатистом бульканье -- и
останется только пустой столик, раскрытая сумочка, пальцы женщины,
вынимающие монету в сто франков и протягивающие ее папаше Рагону, ну и,
конечно же, Орасио Оливейра, привлекательный молодой человек, живым и
невредимым вышедший из катастрофы и как раз в это время готовящийся сказать
то, что говорится по случаю великих катаклизмов.
сильных сторон.
сфинкс, собираясь загадать загадку: словно извиняясь и не желая
злоупотреблять своим авторитетом, который, как известно, велик. Или как
говорят женщины в тех бесчисленных романах, чьи авторы не намерены терять
времени, а потому все самое ценное вкладывают в диалоги, совмещая таким
образом приятное с полезным.
банкетке, обитой красным плюшем, слева от сфинкса, -- я прежде всего думаю
об оборотной стороне. Ваша рука двигалась так, словно притронулась к
пределу, за которым -- оборотная сторона мира, где я, к примеру, мог бы
оказаться вашей сумкой, а вы -- папашей Рагоном.
утонченным, но Пола (потом он узнал, что ее зовут Пола) не сочла эту
возможность чересчур нелепой. Улыбнувшись, она показала маленькие и очень
ровные зубы, и губы, накрашенные помадой густого оранжевого оттенка, от
улыбки стали чуть более плоскими, но Оливейра все не мог оторваться от рук,
его, как всегда, притягивали руки женщины, ему было просто необходимо
притронуться к ним, обежать пальцы, фалангу за фалангой, разведать одним
движением, как какому-нибудь японскому кинесикологу, неуловимый путь вен,
узнать все о ногтях и, подобно хироманту, угадать роковые линии и счастливые
бугры ладони, услышать лунный рокот, прижав к своему уху маленькую ладонь,
чуть повлажневшую не то от любви, не то от чашки с чаем.
77
по семьдесят песо за день, восемь на семьдесят -- пятьсот шестьдесят, ну,
скажем, пятьсот пятьдесят, а на десять остальных купите больным кока-колу.
нему спиной и мусоля в зубах сигару.
спасибо за то, что взяли в цирк. Занятно было, и дела немного.
был уже в дверях. Один из них открыл глаза или, наоборот, -- закрыл. И на
двери тоже было что-то вроде глаза, который открывался или закрывался.
Феррагуто снова зажег сигару и сунул руки в карманы. Он думал о том, что
скажет этому не знающему удержу несмышленышу, когда тот явится. Оливейра
позволил положить себе на лоб компресс (а может, именно он закрыл глаза) и
стал думать о том, что ему скажет Феррагуто, когда велит его позвать.
78
углу, внезапно возникает что-то вроде желания остаться вблизи них и
посмотреть, как им живется, voyeur245 без желаний, дружески расположенный и
немного грустный. Близость, какое слово, так и хочется в конце поставить два
мягких знака. Но какое другое слово могло бы всем своим эпителием вобрать и
объяснить причину, по которой Талита, Маиоло и я сдружились. Люди считают
себя друзьями потому лишь, что им случается по нескольку часов в неделю
вместе проводить на одном диване, в одном кинозале, в одной постели, или
потому, что по службе приходится делать Lдну работу. В юности, сидя в одном
кафе, бывало, от иллюзорного ощущения одинаковости с товарищами мы
чувствовали себя счастливыми. Мы ощущали себя сопричастными жизни мужчин и
женщин, которых знали только по их поведению, по тому, что они хотят
показать, лишь по очертаниям. В памяти отчетливо, совсем не пострадав от
времени, встают буэнос-айрееские кафе, где нам на несколько часов удавалось
освободиться от семьи и от обязанностей, и на этой продымленной территории
так верилось в себя и в друзей, что непрочное начинало казаться прочным, а
это сулило своего рода бессмертие. Мы, двадцатилетние, сказали там свои
самые истинные слова, познали самые глубокие привязанности, мы были подобны
богам над прозрачной поллитровой бутылью и рюмкой кубинского рома. О небо
тех кафе, ты -- небо рая. А улица потом была всегда как изгнание, и ангел с
огнедышащим мечом регулировал движение на углу Коррьентес и Сан-Мартин.
Изгнание -- домой, время позднее, к конторским бумагам, К брачной постели, к
липовому отвару, который тебе готовит твоя старуха, к послезавтрашнему