для себя самого да еще для муз тихонько пробарабанил экзотический, унывный
мотив. Слушатели зашевелились, и наконец Трурль сказал:
такого артиста вызволить из ледовой тюрьмы! Я знал, о, я был уверен, что
мы проведем время с немалой обоюдною пользой, поскольку каждый из нас,
будучи родом из разных краев, может наставить и позабавить других по-иному
- ведь наставленье с забавою нераздельны! Но теперь твой черед, почтенный
Андроид, так что изволь рассказать нам, какими судьбами попал ты на
скромную нашу планету...
может сравниться с историей барабанщика, ибо он не артист. Тут барабанщик,
Трурль и машиненок принялись его уверять, что достоинство различных
жребиев не поддается сравнению, так что гость, поупиравшись немного ради
приличия, отхлебнул из бурдюка, откашлялся и начал рассказывать.
нашу историю, хотя она и является государственной тайной. Мы откроем ее,
движимые благодарностью, которая выше соображений государственной пользы.
Эта полная замерзшей цикуты чаша, которую добросердечный Трурль вылущил из
нашей окостеневшей десницы, должна была лишить жизни не одно существо, но
целые миллионы. Ибо мы не тот, за кого вы нас принимаете. Мы ни робот, ни
хандроид, что легкомысленно прибег к яду, ни, наконец, простейший,
именуемый чиавеком, хотя с виду и впрямь на него похожи. Но это лишь
видимость. И мы говорим о себе во множественном числе не из-за претензий
на Pluralis Majestatius [обращение во множественном числе к августейшим
особам (лат.)], но по грамматической исторической необходимости, которую
вы уясните себе к концу нашей истории.
нашей, прозванной так по причине своей живоплодности. Там-то мы и
возникли, способом, о котором не стоит особенно распространяться, ибо
Природа употребляет его повсеместно, питая извечную склонность к
автоплагиату. Из моря ил, из ила плесень - известная песня, из плесени
рыбки, что повылезали на сушу, когда стало им тесно в воде; испробовав
тьму всяких штучек, где-то по дороге они озверели, и возникшие таким
способом ПЕРВОЗВЕРИ доковыляли до прямохождения, а затем, отравляя друг
другу жизнь, до разума, ибо разум заводится от забот, как чесотка от зуда.
Иные из первозверей позалезали потом на деревья, когда же деревья высохли,
пришлось им в немалом горе слезать обратно, и от этого горя они еще
поумнели - увы, на вероломный манер.
них, грызя окорок, заметил, что у него лишь голая кость, а у другого есть
еще мясо, и заехал он тому костью по лбу, и мясо забрал. То был
изобретатель дубинки.
живлянская мысль выдвинула восемьсот различных гипотез. Мы же считаем, что
Завет появился, чтобы несносное житье сделать сносным. Скверно жилось
нашим праотцам, и были они на это в обиде - но можно ли быть в обиде на
Никого? а значит, в каком-то, чрезвычайно тонком смысле, Религию породила
у нас грамматика, подкрепленная воображением. Если здесь нехорошо - хорошо
где-то там, подальше. Если такого места найти нельзя - стало быть, оно
там, куда не дойти ногами. Ergo, могила - это копилка. Положив в нее
праведные кости, на том свете за воздержанность получишь с лихвой - в
вечностной валюте с Господним обеспечением. Однако втихую праотцы наши
нарушали этот Завет, полагая не вполне справедливым, что самое лучшее
зарезервировано для покойников. Теологи опровергли эти сомнения тремястами
способами, о коих мы умолчим, а то нам и тыщи ночей не хватило бы.
махинациями, от которых пошли махины, махавшие за них цепами, ну, а где
цепы, там и колеса, а где колеса, там и биты - я упрощаю, конечно, но
иначе нельзя. Смягчая так мало-помалу свои невзгоды, они попутно узнали,
что Живля шаровидна, что звезды суть узелки, на коих закреплен небосвод,
что пульсар - икающая звезда, а живлян породил ил (это удалось даже
воспроизвести в особливых выводильнях через каких-нибудь тридцать тысяч
лет от высечения огня).
при случае годились и против соседей; однако еще оставалась тяжкая
умственная работа, а потому измыслили мы мыслящие из нас механизмы,
как-то: мыслемолки и мысльницы, перемалывающие мир в цифры, а потом
отделяющие зерна от плевел. Сперва строили эти машины из бронзы, но за
ними приходилось приглядывать, что также утомляет; поэтому вывели мы из
обычных зверушек цифроядных мыслюшек, что жили-поживали себе у желоба,
предаваясь запрограммированным компьютациям и медитациям. Так доработались
мы до первой в нашей истории безработицы.
приметили мы, что не все идет так, как должно бы: ведь отсутствие нужды -
еще не блаженство; и принялись мы практиковать Завет наизнанку, вкушая
каждый из помянутых в нем смертных грехов уже не с трепетом и не втайне,
как встарь, но вызывающе, явно и с возрастающим аппетитом. Опыты показали,
что большая часть оных не особенно привлекательна, так что на заре Новой
эры мы всецело переключились на грех, обещавший больше всего, а именно
грех Облапизма, или Ложства, с такими его разрядами, как Чужеложство,
Многоложство, Самоложство и прочие. Этот довольно-таки убогий репертуар мы
обогатили рационализаторскими идеями; так появились облапоны,
любвеобильные суперлюбы, половицы - пока наконец каждый живлянин не
обзавелся в своем содомике полным комплектом блудных машин. Церкви, отнюдь
не одобряя происходящего, закрывали на это глаза, ибо на крестовых походах
давно был поставлен крест. По части прогресса лидировала первая держава
Живли, Лизанция, которая крылатого хищника в своем гербе заменила, путем
плебисцита, Порноптериксом, или Блудоптахой. Лизанцы, купаясь в
благоденствии по уши, распускали все, что еще не было совершенно
распущенным, а остальные живляне тянулись за ними по мере местных
возможностей. Девизом Лизанции было: OMNE PERMITTENDUM [все дозволено
(лат.)], ибо всехотящая вседозволенность лежала в основе ее политики.
Только живлянский медиевежда, что перелопатил наши средневековые хроники,
сумел бы понять всю неистовость сокрушения прежних запретов: то был
реактивный выброс в направлении, обратном стародавней аскезе и набожности.
Однако же мало кто замечал, что живляне по-прежнему следуют букве Завета,
хотя и навыворот.
многовековую отсталость, и печалились только о том, что никто уже не
преследует их за смелость. Гимн молодежи, шествующей в первых рядах
радикалов, звучал, сколько мне помнится, так:
маркиза Де Зада; они стоят особого разговора, поскольку повлияли на
дальнейший ход нашей истории. Двумя веками ранее палач изгнал Де Зада как
мерзавтора-писсуариста; его писания предали огню - к счастью,
предусмотрительный маркиз заранее заготовил копии. Этот мученик и
предвестник Грядущего провозглашал Сладость Гадости и Святость Греха, и
притом отнюдь не из эгоистических, но из принципиальных соображений. Грех,
писал он, бывает приятен, но грешить надлежит потому, что это запрещено, а
не потому, что приятно. Ежели есть Бог, следует поступать назло Ему, если
же Его нет - назло себе: в обоих случаях мы выказываем всю полноту
свободы. Поэтому в романе "Кошмарианна" он выхвалял копролатрию, то есть
культ дерьма, освящаемого на золоте под звуки благодарственных песнопений,
ведь если бы его не было, объяснял он, следовало бы его непременно
выдумать! Несколько меньшей заслугой представлялось ему почитание прочих
отбросов. В вопросах семьи он был человек принципов: семью надлежало
извести под корень, а еще лучше - склонить ее к тому, чтобы она сама себя
извела. Эта доктрина, извлеченная из глубины веков, была встречена с
восхищением и почтением. Лишь простаки цеплялись к словам, утверждая, что
Де Зад ПРЕДПОЧИТАЛ помянутую субстанцию родным и близким, но как быть,
если кому-то милее все же семья?
маркиза, опираясь на теорию доцента Врейда. Сей душевед доказал, что
сознание есть зловонное скопление лжи на поверхности души - из страха
перед тем, что в середке ("Мыслю, следовательно, лгу"). Однако же Врейд
рекомендовал лечение, вытеснение и окончательное прекращение, тогда как
задисты призывали к демерзификации путем наслаждения до пресыщения, а
потому учреждали выгребные салоны и тошнительные музеи, дабы там
потрафлять себе и своим ближним; помня же о заветах Де Зада, особенно
культивировали эту последнюю часть тела. Как говаривал видный активист
движения, доцент Инцестин Шортик, кто задов не знает, тому и наука не
впрок, а живлянин-де задним умом крепок. Поскольку тогда уже много шумели